В общем, не знаю, как это объяснить. Меня захватывает сам процесс поворота стержня на бумаге. Легкий шорох вытекающей пасты. Острая синева на ярко-белом фоне. Что я пишу — не играет никакой роли. Это набор каких-то дурацких слов, описаний того, что я вижу перед глазами.
Иногда в процессе мне кто-то звонит. Спрашивает.
— Эй, Дашка, чем ты занята?
Я отвечаю:
— Пишу.
— Что пишешь? Рассказы?
— Нет, — говорю я смущенно, — просто пишу. Пишется мне что-то.
А после письма начиналось самое страшное. Я вставала и отправлялась в никуда.
Странно получалось. Пока пишу — жизнь мне нравится. Как допишу и поплетусь на занятия — жизнь разочаровывает. Кто бы знал тогда, что этим делом можно заняться всерьез? Я даже не предполагала, что однажды стану журналистом только лишь в связи с этой диковатой привычкой писать. Сейчас могу признаться — это каллиграфические наклонности привели меня в одну крупную московскую редакцию. В общем-то, мне сильно повезло. Кстати, ведь не зря у нас в медицинском говорят — в гинекологию идут те, кому особенно сильно нравятся женщины. Про проктологию и урологию можно сделать соответствующий вывод.
Однажды моя странная привычка выручила меня на экзамене.
Мне кажется, что люди, выбравшие себе в качестве профессии преподавание философии, должны иметь тонкую душевную организацию. Даже если их работа сводится к повторению затасканного материала из потрепанного учебника. Даже если по ходу профессиональной Деятельности они задают вопросы, ответы на которые уже давно известны. Даже если все, что они из года в год видят перед собой, это скучающие молодые рожи.
В нашем институте существовала таинственная закономерность: все преподаватели философии увольнялись ровно после двух семестров занятий. Кафедра постоянно обновлялась. «Долгожителями» на ней были только два доцента, которые вообще не посещали институт. Об этой загадочной паре складывались легенды. А остальные исчезали ровно спустя семь месяцев, даже не удосужившись объяснить, почему. Мне кажется, на должность мединститутского философа наложено проклятие.
Первым выбыл Голованов. С ним мы познакомились зимой. У него была неприятная привычка хрустеть суставами. Еще он постоянно поглаживал свою правую ноздрю указательным пальцем. Это придавало облику Константина Леонидовича меланхоличную озадаченность. Впрочем, наверное, философы такими и должны быть.
Голованов относился к особому типу мужчин — мечтательным неудачникам. Обычно это бурные, очень запутанные, сложные люди. Их часто раздражает какая-нибудь маленькая деталь, случайно пророненное слово, чужая глупость. Они всегда имеют свое мнение относительно общей мировой картины, политики, человеческих поступков, чувств. Со временем до них доходит, что это мнение совсем необязательно высказывать на публику. Публика, между прочим, не резиновая. Но мнение не может вечно ютиться в воспаленном разуме, и приходится идти на хитрости, чтобы оно увидело божий свет. Мне кажется, именно это обстоятельство и привело Голованова в наш не совсем гуманитарный вуз.
Какими взглядами обладал Голованов? Каков был его, так сказать, манифест? О, на этом фоне меркнет даже его любимый Мартин Хайдеггер.
Первое занятие он начал с такой концептуальной фразы:
— А сегодня я вам расскажу, кто вы такие.
По выражению его лица можно было предположить, что следующая реплика будет:
— Вы — говнюки.
Голованов погладил ноздрю указательным пальцем.
— Вы — люди или не люди? Вы — строения из белка или душа в оболочке? Вы — слоны или леопарды? Вы — тараканы или орлы? Может, вы микробы? Вы стоите то- то чтобы зваться христианами? Мусульманами? Буддистами? Вы кто?
Я бы, конечно, ответила, но ссориться не хотелось.
Наши буддисты при одном упоминании даже оживились.
— Я, — сказал Игорь Мункоев, — например, буддист.
Нанзат сказал:
— И я. И еще Саран.
Саран кивнула. Нанзат добавил:
— У меня папа — немножко православный.
Уварова, Лаврентьева и Цыбина вообще не относились к философии всерьез. Для них это был дурацкий предмет, на котором можно получить экзамен автоматом. Они были уверены — тут можно наплести что угодно, и все будет правильно. Кстати, относительно патологической анатомии Регина придерживалась того же мнения:
— Будем отвечать: почек — три, сердце — справа, печень — в желудке. И сойдет! Патология ведь…