Из телефонной трубки донесся его сдержанный смех.
— Какой «помнишь»? Я и сейчас учусь.
— Ну да. Извини. Ладно, осталось недолго. А помнишь, как мы прогуливали фэ-зэ-эл и напились возле морга, а?
— Не, Дашк, не помню. Я с вами не ходил…
— Разве?!
— Да ты что… я — главный зубрила. Какой «пил» и какой «морг»…
— Точно. Ты всегда прилежно себя вел. Эх ты, ботаник…
— Не такой уж и ботаник. Слушай, а помнишь, на первой помощи у нас такой случай был — студенты избили куклу-фантом? Помнишь, как нас за это ругали?
— Ты это к чему?
— Так вот… — Он прокашлялся, вздохнул: — Это сделал я.
Я была шокирована. Только не он! Спрашиваю:
— Дошел до ручки?
— Вроде того. Да и ты доходила, помнишь? Помнишь, с лягушкой?
Это было на занятиях по патологической физиологии. Однажды нам принесли трех лягушек для расправы. Надо было смотреть на скопление эритроцитов под кожей при гиперемии. Пока все занимались двумя лягушками, я схватила третью и побежала. Боль сдавливала виски. Неужели я такая принцесса, сочувствую этой анонимной биомассе, которая разве что квакать умеет? Ком слез застрял в горле, и сердце обволакивала тягостная тоска. Я направлялась в лабораторию, к громадной алюминиевой кастрюле с коричневыми жабами. Это был один из самых ужасных дней в моей жизни. Боль буквально пульсировала во всем теле.
В этот день я получила именно то, что хотела обрести в медицинском институте. Судьба даровала ту единственную минуту, о которой я просила, когда на нашей базе слышалась стрельба. Судьба, забавная, никогда не воплощает твою мечту в полном объеме — только дает на кончике ножа попробовать, каким может быть ее вкус. Но я бесконечно благодарна ей за этот момент.
В тот день я узнала, что такое настоящая медицина. Это мука совести, перемешанная с чувством будничной апатии. Это вечный трепет перед ошибкой и внутренний импульс, движущий тебя вперед, заставляющий позабыть о том, кто ты, где ты находишься и который час тикает у тебя на руке. Это каждодневный, непрерывный суд, роковые выборы без единой передышки. Реакции у всех разные. Некоторые превращаются в садистов, лишь бы не чувствовать, какую ответственность они несут. Других порабощает спасительный регламент — выполнение правил от «а» до «я» — как надо, как уже давно придумали… Третьи понимают, обожают, боготворят людей… Это — мудрость, на которую намотаны человеческие слабость и страх. И не важно, что тебя окружает. Роскошь мраморных плит или алая доска почета с черно-белыми портретами, плесень на стенах или металлическое пиканье сверхновой японской аппаратуры, угрюмые пенсионеры или вечные оптимисты — дети, богатые и бедные люди, машины, город, деревня, операционный стал или обычный кабинет… это все — декорации, среди которых протекают твои будни, к которым ты привыкаешь, как к воздуху. И разговоры в курилке — тоже декорации. И этот гнусный юмор — тем более. И раздражение вперемешку с сочувствием, и друзья с семьей, и карьера, и родители, и любовь, и даже брак, и более того — старость… И только после одного надреза, одного вздоха, одного движения рукой, одного сжатия и разжатия сердечной мышцы больного ты, сам того не понимая, постигаешь, что не случайно родился на свет, а жизнь так мимолетна, что не успеть даже загадать желание.
Лягушка дрожала у меня в руках. На пальцах я обнаружила следы какой-то желтоватой каши — от страха земноводное на меня нагадило. Я чувствовала, что у двери лаборатории мы с ней были в безопасности, смотрела на эту коричневую кляксу и все повторяла:
— Еще денек. Еще один денек…