Курсанты вошли в вестибюль почета, откуда наверх вели два крыла лестницы в форме лошадиной подковы. Посередине располагалась двустворчатая дверь во двор Аустерлица. Больше в вестибюле ничего не было. Но белые стены от пола до потолка покрывали выбитые золотом имена.
Двадцать маршалов от кавалерии, с указанием всех регалий и кампаний. Сто прославленных генералов, сто выигранных сражений, сто разбитых армий. Ней, Ланн, Лассаль… Сражения при Ваграме, Ауэрштедте, Эльхингене… Уланы, легкая конница, гусары… Они рвались вперед под изрешеченными пулями знаменами, и от их атак дрожала земля… Под натиском эскадронов прогибались плотные каре пеших полков, от ударов сабель разлетались троны… Европу насадили на копья, заставили биться и бросили, истерзанную, под ноги завоевателям… Вся земля, от Рейна до России, была изрыта лошадиными подковами, повсюду виднелись искаженные болью, окровавленные лица, и через страны и народы пролегла глубокая борозда, в которой пустила корни ненависть…
На белых стенах не было ни одной картины, только имена.
Позолота выцвела, но въелась глубоко.
Там находились также имена семидесяти полководцев, чьи поражения праздновались как победы. Генерал Маргерит, генерал маркиз де Галифе…
Имена на противоположной стене были выбиты совсем недавно: позолота еще не успела потускнеть. Они напоминали о земле, изрытой артиллерийскими снарядами, о длинных шрамах истекающих кровью траншей и о спешившихся прямо в грязь всадниках.
Имя последнего маршала, Лиотэ, было выбито отдельно верхней строкой доски, которую еще предстояло заполнить.
Ламбрей и Лервье-Марэ шагнули во двор Аустерлица, с трех сторон окруженный зданиями Школы. От улицы его отделяла высокая решетка с позолоченными шишечками. Из зарослей самшита, по углам, выглядывали пушки, совсем как собаки с вытянутыми шеями.
Шарль-Арман с детства только по фотографиям уже все знал о Школе и тренерах. Друзья отца рассказывали ему о конкурах, о балах и праздниках. В его детском воображении все слилось в одну расплывчатую и солнечную картину.
Чтобы воспроизвести эту картину, Шарль-Арман даже зажмурился. Школа оказалась именно такой, какой он ее себе и представлял: с рядами окон, со стенными часами и водостоками, а вот остальное — конные состязания, бальные наряды, форма, которую носили до 1914 года, — исчезло.
Зато взамен появилась другая картина: он сам, Шарль-Арман, при поясе, в пилотке и походных ботинках, торжественно проходит по кругу в 1940 году. Наверное, то был образ его будущих воспоминаний.
Мысли Лервье-Марэ шли в том же направлении, с одной лишь разницей: это были мысли буржуа, идущего на штурм замка. Он завидовал спокойному и пресыщенному виду Шарля-Армана.
«Наверное, когда принадлежишь к такой знаменитой семье, то все это воспринимаешь как должное, вроде как привычку…»
Он оглядел толпящихся в вестибюле товарищей.
Дерош, как всегда, держался насмешливо и выступал с небрежной вальяжностью…
Мальвинье одергивал слишком короткие рукава.
И кто бы сомневался, что гигант Монсиньяк, со своим охотничьим рогом, застыв перед списками имен, не бормочет про себя:
— Полковник Монсиньяк… генерал Монсиньяк… и — а почему бы и нет? — маршал Монсиньяк.
Да, утро выдалось замечательное.
— Шарль-Арман! — закричал Монсиньяк, явно грезивший наяву. — Пошли внесем наши имена в списки! Ламбрей и Монсиньяк, всегда вместе!
3
Две сотни аспирантов-резервистов верховой кавалерии заполнили широкий амфитеатр Бриду. Обед в столовой привел их в отличное расположение духа, и теперь зал наполнял гул веселых голосов.
Ламбрей сидел рядом с малышом де Нойи, добровольцем, любимцем курса. За своеобразную манеру двигаться, выставив вперед голову с непокорной прядью волос, его прозвали Козленком. Он обожал лошадей, с самого первого дня в Школе все свободное время проводил в конюшнях и постоянно приносил какие-нибудь новости:
— Я обнаружил дивную маленькую английскую кобылку, мускулистую, резвую, может, чуть с длинноватыми суставами, но это ее не портит. Ее зовут Цветочница. Ах, как мне хочется с ней подружиться!
— Если она и вправду такая маленькая, как ты говоришь, то у тебя есть шанс.
Курсанты заполнили весь амфитеатр до самого потолка, и над рядами летали шутки и приветствия.
Возле бокового входа унтер-офицеры рассаживали опоздавших. Внизу, рядом с кафедрой, столпилось человек десять лейтенантов в небесно-голубых кепи. Сверху казалось, что они сидят в медвежьей берлоге. Они тоже перешучивались между собой, но более сдержанно, прекрасно понимая, что на них обращены все взгляды и каждое их движение ловится и обсуждается. Один, комплексуя из-за маленького роста, изо всех сил выпячивал грудь, другой переживал, что у него старые, поношенные лосины, и потому их жестам и улыбкам недоставало естественности.