— Кто там? — спросил он не своим голосом, с трудом ворочая языком.
— Бобби, Бобби, — прошептал голос Монсиньяка. — Ну, как ты?
— Более-менее. Где мы?
— В подвале.
— А, вот почему так темно. А где остальные?
— Там!
Монсиньяк чиркнул спичкой, и огонек осветил его забинтованную голову, сырой каменный свод и лежащих Юрто и Коллеве, с рукой на перевязи, а еще примостившегося между бочками Бруара.
— Надо отсюда выбираться, — сказал Бобби.
— В замке немцы, — ответил Бруар, — мы слышали, как они вошли.
— Все равно делать нечего, — заметил Коллеве. — Надо решаться. Не гнить же тут заживо.
Тут подал голос молчаливый первый механик, который за два дня не произнес и двух слов, общаясь только со своим напарником. Необходимость подчиняться приказам этих мальчишек он воспринимал как фатальную неизбежность.
— У меня есть дети, и я хотел бы их еще повидать, — произнес он.
— Мне нужны двое, чтобы меня вести. Кто сможет? — спросил Бобби.
Зажигая спичку за спичкой, маленький отряд освободил вход от наваленных на него бочек, собрал оружие и занял позицию на лестнице, выходящей прямо во двор. Снаружи слышались шаги и гортанные голоса.
— Открывай! — сказал Бобби Коллеве.
На улице было солнечно, и яркий свет их ослепил. Немецкие солдаты удивленно обернулись, один из них позвал офицера. Прибежал офицер в высоких черных сапогах и остановился, ошеломленный видом Бобби, которого, как распятого, вели под мышки Монсиньяк и Бруар.
— Кто ваш командир? — спросил офицер на приличном французском.
— Я, — ответил Бобби левой половиной рта.
— Где ваши люди?
— За мной.
— А где все остальные?
— Там, — ответил Бобби.
— Как? И больше никого? — изумился офицер.
Он выпрямился, поставил навытяжку своих солдат и стоял, отдавая честь, пока из подвала выходили оставшиеся в живых бойцы последней бригады.
Когда сектор окончательно перешел в руки немцев, все подразделения, принимавшие участие в обороне — кто на плацу, кто внутри здания, — собрали вместе и объявили пленными.
Дни между перемирием с немцами и перемирием с итальянцами были полны неопределенности. Поговаривали об освобождении пленных, захваченных после семнадцатого июня. Именно тогда немцы на деле осуществили акт военного великодушия, который фигурировал в их предписаниях в начале войны: они позволили всем защитникам Сомюра выйти во французскую зону. Все, кто оставался в Школе, включая транспортабельных раненых и лошадей, смогли ее покинуть. Таким образом, они оказались к северу от Гийенна, и бригады сгруппировались вокруг оставшихся офицеров, ожидая увольнения или переформирования.
Бобби быстро оправился от своего полупаралича и уже на третий день мог вполне сносно передвигаться. Они не потеряли Сен-Тьерри. А вот Стефаник, наоборот, куда-то исчез. Ламбрей ужасно обрадовался, увидев своих друзей. Им столько надо было друг другу рассказать! Долгие часы только и слышно было:
— А помнишь, там…
— Ох, если бы ты только видел…
— И когда все стало совсем плохо…
И они потихоньку начинали раздвигать границы действительности там, где их воспоминания противоречили друг другу. Их поражало, как все похудели. И несмотря на то что в разговорах постоянно слышалось: «Лервье-Марэ, этот замечательный парень…» или «Бедняга Юрто», они принимались весело хохотать.
Война, какой они себе ее представляли, с ее огромным риском, с боями против реального врага, с близостью к смерти, для большинства из них продолжалась всего пару часов. Ну, для некоторых — часов шесть — восемь.
Но и этих двух или восьми часов, за которые погиб каждый третий из них, было достаточно, чтобы до конца жизни оставить отпечаток на всех, кто остался в живых.
По военным масштабам, сражение за Сомюр, «их сражение», в сущности, было всего лишь затянувшейся перестрелкой. Но из таких «мелочей» и складываются примеры великой доблести.
Ламбрей, следивший за событиями из Англии, утверждал, что война не окончена.
Чудом уцелевший Большой Монсиньяк однажды явился, потрясая огромной редкостью: газетой. Это была первая газета, которую они увидели после сражения.
— Похоже, что честь французской кавалерии спасена, — объявил он. — Тут об этом целые две колонки.
Все сгрудились вокруг газетного листка и принялись комментировать, со смехом отмечая мелкие ошибки и крупные несуразности.
В первой же статье, написанной о них, они себя не узнали.
Так они стали легендой.
Май 1941 года