— Да он еще живой! — Возмущенный рыбак поднес петуха к самому носу сомневающегося прохожего. Рыба из последних сил дернулась и угодила тому хвостом по уху.
— Ну как, попахивает? — смеялись вокруг.
— Что он тебе шепнул на ухо, приятель?
— Почему ты не дал ему сдачи?
Рыбак пошел дальше. Петух, выпучив большие стеклянные глаза, смотрел в лазурное, совсем как его чешуя, небо.
— Отдайте мне за сорок, — сказал Тошка, догоняя рыбака.
— За сорок? — удивился тот. — А откуда у тебя деньги, пацан?
— Я накопил.
— Хм! — рыбак с сомнением поглядел на Тошку. — А пятьдесят ты не накопил?
— Нет.
Рыбак еще раз оглядел покупателя с головы до ног.
— Неохота мне до базара тащиться. Жарко. Ладно, гони сорок и забирай петуха. Даром отдаю.
— Пойдемте. Я живу в этом доме. Я быстро. А вы пока в беседке посидите. Там прохладно.
— Давай пулей. Некогда мне…
Минуты через две Тошка снова стоял перед рыбаком, сжимая в кулаке свернутые трубочкой десятирублевки. Тот пересчитал деньги и небрежно бросил петуха в подставленное Тошкой ведро.
— Матери скажи, чтобы жарила на ореховом масле. Вкуснее будет…
Тошка прикрыл петуха газетой и побежал через дворы, напрямик к порту. Спустившись к устою пирса, он зачерпнул воды и поставил ведро в тень. Петух отходил долго. Вначале он только шевелил выпуклыми жаберными крышками, потом расправил свои цветастые крылья и наконец повернулся всем телом, устраиваясь поудобнее в узком ведре…
Десятого августа жена капитана Борисова, как и обычно, в восемь утра вышла на лестницу. Она спешила в редакцию. У самых дверей ее квартиры стояло жестяное ведро, прикрытое фанеркой. Сверху была положена оранжевая круглая коробка с изогнутой черной кошкой на этикетке. По коробкой белела записка. Кто-то неизвестный написал крупными печатными буквами, видимо, стараясь скрыть очерк:
«Поздравляем с годовщиной известного вам события на борту парохода «Колхида». Примите наши скромные подарки. Все будет в порядке. Неизвестные вам друзья.
Т. и Б.»
Прошло несколько дней. Тошка по-прежнему ходил в Старую гавань ловить ставридку. Но без Бобоськи там было как-то непривычно и грустно.
— Где твои кореш? — спрашивал его боцман Ерго.
— Работает он. Где и раньше, у Серапиона…
Ерго качал курчавой головой. Култышка его сердито хрустела по гальке.
— Плохой человек этот Серапион. Лучше бы парень пошел куда-нибудь на буксир, в юнги или в камбузе помогать.
— Он пошел бы, да не берут. До шестнадцати лет не разрешается. Года не хватает.
— Плохо это, олан, плохо. Серапион даром кусок хлеба не даст, хорошему делу тоже не научит. Потому что сам не знает.
Тошка одиноко сидел на стальной перекладине каркаса и, прищурив глаза, следил, как вьются около крючка стремительные ставридки. Тонкая леска подрагивала на его полусогнутом указательном пальце. Было скучно и жарко. Боцман Ерго, припадая на култышку, бегал по берегу и ругался с газорезчиками. Прикрыв глаза очками, они небрежно кромсали борт большого неуклюжего танкера и даже не огрызались. Тошка смотал удочку, спрятал ее в щель меж двумя сваями и, выбравшись из-под навеса, направился к воротам Старой гавани…
Он застал Бобоську, когда тот перевязывал шпагатом большой сверток. Сушеный Логарифм стоял рядом и что-то скрипел себе под нос.
— Сейчас! — крикнул Бобоська из подернутой паром полутьмы красильни. — Я быстро.
Они пошли по разморенной от жары улице. Камфорные деревья пахли аптекой. На газонах горели огнем канны.
— Отнесем заказчику сверток и пойдем закусим, — предложил Бобоська. — Ты обедал?
— Нет еще.
— Тогда пошли на базар. Пойдешь? Пенерли[7] закажем.
Они сдали под расписку два перекрашенных платья и, впрыгнув в автобус, вернулись на Турецкий базар.
В закусочной было прохладно и пусто. На веранде под тентом стояли столики, покрытые клеенкой. За одним из них, уронив голову на скрещенные руки, спал глухонемой.
— Опять насосался, — сказал Бобоська. — Только и делает, что пьет да спит. И за что его Серапион в мастерской держит?
Глухонемой поднял голову, словно услышал Бобоськины слова. Лицо у него было красное и мятое. На голых до локтя руках синела татуировка: кресты на могилах, похожий на байдарку гроб с сидящей в нем женщиной, ползущая по кинжалу змея. И еще сердце, пылающее огнем за толстой тюремной решеткой. Из сердца вырывались языки пламени и, по правде сказать, оно больше смахивало на редиску с пучком ботвы.