— Мне нужна рифма к свет.
— Бред, — отвечал Лафонтен.
— Но, друг мой, куда же вы сунетесь со своим бредом, когда речь идет о прелестях Во? — вставил Лоре.
— К тому же, — заметил Пелисон, — это не рифма.
— Как так не рифма? — вскричал озадаченный Лафонтен.
— У вас отвратительная привычка, мой милый, привычка, которая помешает вам стать первоклассным поэтом. Вы небрежно рифмуете.
— Вы это и вправду находите, Пелисон?
— Да, нахожу. Знайте же, что всякая рифма плоха, если можно отыскать лучшую.
— В таком случае отныне я пишу только прозой, — сказал Лафонтен, воспринявший упрек Пелисона всерьез. — Я и так не раз уже думал, что я шарлатан, а не поэт, вот что я такое! Да, да, да, это — чистая правда.
— Не говорите этого, друг мой! Вы слишком к себе придирчивы. В ваших баснях много хорошего.
— И для начала, — продолжал Лафонтен, — я сожгу сотню стихов, которые я только что сочинил.
— Где же ваши стихи?
— В голове.
— Но как же вы их сожжете, раз они у вас в голове?
— Это правда. Но если я их не предам сожжению, они навеки застрянут в моем мозгу, и я никогда не забуду их.
— Черт возьми, — заметил Лоре, — это опасно, ведь так недолго и спятить.
— Черт, черт, черт, черт! Как же мне быть?
— Я нашел способ, — предложил Мольер, входя в комнату.
— Какой?
— Сначала вы записываете свои стихи на бумаге, а потом сжигаете их.
— До чего просто! Никогда бы мне не придумать такого! Как же он остроумен, этот дьявол Мольер! — сказал Лафонтен.
Потом, ударив себя по лбу, он добавил:
— Ты всегда будешь ослом, Жан де Лафонтен!
— Что вы говорите, друг мой? — спросил Мольер, подходя к Лафонтену.
— Я говорю, что всегда буду ослом, дорогой собрат, — ответил Лафонтен, тяжко вздыхая и устремив на Мольера опечаленные глаза. — Да, друг мой, — продолжал он со все возрастающей печалью в голосе, — да, да, я, оказывается, прескверно рифмую.
— Это большой недостаток.
— Вот видите! Я негодяй!
— Кто это сказал?
— Пелисон. Разве не так, Пелисон?
Пелисон, погруженный в работу, ничего не ответил.
— Но если Пелисон сказал, что вы негодяй, — воскликнул Мольер, — то выходит, что он нанес вам оскорбление!
— Вы полагаете?
— И, дорогой мой, советую, раз вы дворянин, не оставлять такого оскорбления безнаказанным. Вы когда-нибудь дрались на дуэли?
— Один-единственный раз; мой противник был лейтенантом легкой кавалерии.
— Что же он сделал вам?
— Надо думать, он соблазнил мою жену.
— А, — кивнул Мольер, слегка побледнев.
Но так как признание Лафонтена привлекло внимание остальных, Мольер насмешливо улыбнулся и снова принялся расспрашивать Лафонтена:
— И что же вышло из этой дуэли?
— Вышло то, что противник выбил из моих рук оружие и извинился передо мной, обещая, что его ноги больше не будет у меня в доме.
— И вы были удовлетворены?
— Нет, напротив. Я поднял шпагу и твердо произнес: «Послушайте, сударь, я дрался с вами не потому, что вы любовник моей жены, но мне сказали, что я должен драться, и я послал вызов. И поскольку я никогда не был так счастлив, как с того времени, что вы стали ее любовником, будьте любезны по-прежнему бывать у меня или, черт возьми, давайте возобновим поединок». Таким образом, ему пришлось остаться любовником моей дорогой супруги, а я продолжаю быть самым счастливым мужем на свете.
Все разразились хохотом. Один Мольер провел рукой по глазам. Почему? Чтобы стереть слезу или, быть может, подавить вздох. Увы, известно, что Мольер был моралистом, но не был философом.
— Все равно, — сказал он, — вернемся к началу нашего разговора. Пелисон нанес вам оскорбление.
— Ах да! Я об этом уже забыл. К тому же Пелисон был тысячу раз прав. Но что меня огорчает по-настоящему, мой дорогой, так это то, что наши эпикурейские костюмы, видимо, не будут готовы.
— Вы рассчитывали быть на празднестве в вашем костюме?
— И на празднестве, и после празднества. Моя служанка осведомила меня, что мой костюм уже немного несвеж.
— Черт возьми! Ваша служанка права; он более чем несвеж.
— Видите ли, я оставил его на полу у себя в кабинете, и моя кошка…
— Кошка?
— Да, моя кошка окотилась на нем, и от этого он несколько пострадал.