— Завтра вы, должно быть, пойдете на пляж, — заговорил Уилшир, — так что я должен вас предупредить: доктор Салазар, наш добрый диктатор, не одобряет появление в районе набережной полуобнаженных мужчин и женщин. На то есть полиция. Несокрушимый отряд бесстрашных храбрецов, чей долг поддерживать на должном уровне мораль страны, в зародыше подавляя всякое извращение. Все эти эмигранты, сами понимаете, притащили в Португалию свои аморальные идеи и манеры, но добрый доктор ни в коем случае не даст им распространиться. Три «Ф»: Футбол, Фатима и Фаду — таков рецепт великого человека от всех зол современного общества.
— Фаду?
— Пение. Печальное такое пение… я бы сказал, вой, — пояснил Уилшир. — Во мне мало ирландского осталось, поизносилась ирландская душа от такого солнца. То ли дело дождь и трагическая история народа! Нашему брату полагается любить выпивку и меланхолические раздумья, а я — нет, не люблю.
— Выпивку не любите? — изогнула брови Анна, и в ответ ей насмешливо сверкнули не по летам белые зубы.
— Глубокие раздумья — вот чего я никогда не уважал. Что-то происходит. Потом происходит что-то еще. Я живу дальше. Строю свою жизнь. Никогда не понимал, с какой стати человеку сидеть на одном месте да ныть, что все, мол, миновало. Что я должен оплакивать? Утраченную невинность? Пору естественности и простоты? И главная тема фаду — судьба, рок — как-то не близка мне. Обычно люди ссылаются на судьбу, чтобы оправдать собственные промахи. Вы согласны? Или я, по-вашему, безбожник?
— Мне кажется, категория судьбы помогает нам признать, как сложна и необъяснима жизнь, — проговорила Анна. — И вы пока еще не объяснили мне, каким образом это заунывное фаду укрепляет местную мораль. Вера в судьбу или рок в качестве социальной политики — этого я постичь не могу.
Уилшир ухмыльнулся, и у Анны в голове мелькнуло: да, Кардью был прав, надо показать ему, что у тебя есть юмор и мужество.
— В фаду поется про саудадэш — про грусть-тоску. Я этого не перевариваю. Знаете, откуда вся эта грусть-тоска? У страны потрясающая история, она была могущественнейшей империей, все богатства мира принадлежали португальцам. Вспомните хотя бы торговлю пряностями. Они контролировали те самые приправы, без которых и еда не еда… А теперь они потеряли все, мало того, даже столица была разрушена разбушевавшейся стихией.
— Землетрясением.
— Да и в день-то какой — в праздник поминовения усопших, — подытожил он. — Большая часть населения собралась в храмах, церковные своды обрушились на прихожан. А затем — пожар и наводнение. Все казни египетские, кроме разве что чумы и саранчи, посетили город в считаные часы. Вот откуда взялось это фаду: все вглядываются в прошлое, никак не расстанутся с ним. И еще кое-что: рыбаки отправляются в море, вернутся не все. Женщины остаются одни, должны сами бороться за выживание да петь грустные песни — авось воскресят своих покойников. Лиссабон — очень печальный город, фаду я назвал бы национальным гимном. Вот почему я в столице жить не стану, даже наезжаю не чаще, чем позарез необходимо. Не у каждого человека душа вылеплена под стать этому городу, мне он совсем не по нраву. И вам не советую вслушиваться в фаду. Салазар изобрел прекрасный способ отуплять людей, держать их в узде: фаду и чудесное видение Девы Марии в Фатиме… Да-а, католичество!
— Неужели вся страна живет воспоминаниями о землетрясении тысяча семьсот пятьдесят пятого года?
— Добрый доктор учился на священника, по сути дела, он — монах-расстрига, кому, как не ему, знать способы управлять страной и людьми. Насчет тайной полиции уже слышали?
— Нет еще, — соврала она.
— Служба государственной безопасности. Инквизиция доктора Салазара. Искореняет атеизм, ересь, кощунство. Хватает грешников и ломает на дыбе.
Скептический взгляд был ему ответом.
— Честное слово, Анна, все как при Торквемаде, только на смену религии пришла политика.
Он подал знак мальчику, и тот подбежал с бутылкой виски наготове, налил стакан Уилшира почти до краев. Бросив в рот маслину, Уилшир ловко выгрыз косточку и швырнул ее куда-то в сад. Отхлебнул виски, прикурил очередную сигарету и, кажется, удивился, обнаружив на краю пепельницы ее тлеющую предшественницу. Смял окурок, уселся поудобнее и хотел закинуть ноги на стул, но промахнулся. Глянул на часы — выкрутил руку так резко, словно браслет обжег ему кожу.