– В конце концов… братья… кто из вас заходил в последние несколько дней в эту вашу темную библиотеку? Магия теперь внутри вас, а не заточена между крышками переплетов. Разве вас это не радует? Есть ли здесь кто-нибудь, кто за прошедшие двадцать четыре часа не сотворил больше чудес, настоящих чудес, чем за всю предыдущую жизнь? Есть ли здесь кто-нибудь, кто в глубине своей души искренне со мной не согласен?
Лузган содрогнулся. В самой глубине его души пробудился другой, внутренний Лузган, который теперь рвался наружу, высказаться. Это был Лузган, который ощутил внезапную тоску по тем спокойным дням, когда магия была кроткой и смирной, шлепала по Университету в старых тапочках, всегда находила время выпить стаканчик шерри, не была похожа на раскаленный меч, пронзающий мозг, и, самое главное, не убивала людей.
Лузган с ужасом почувствовал, что его голосовые связки напряглись, как струна, и приготовились выразить несогласие.
Посох пытался найти его. Лузган чувствовал, как он его ищет. Посох испарит его, совсем как бедного старину Биллиаса. Лузган крепко сжал зубы, но это не помогло. Его грудь набрала воздуха. Зубы скрипнули.
Беспокойно топчущийся на месте Кардинг наступил ему на ногу. Лузган завопил.
– Извини, – бросил Кардинг.
– Что-то случилось, Лузган? – поинтересовался Койн.
Лузган, внезапно ощутив себя свободным, с наслаждением прыгал на одной ноге. По мере того как его ступню охватывала мучительная боль, по телу распространялась волна облегчения, и он был необычайно благодарен, что семнадцать стоунов кардинговой массы избрали пальцы именно его ноги, чтобы обрушиться на них всей своей тяжестью.
Его вопль разбил сковывающие волшебников цепи. Койн вздохнул и поднялся со своего табурета.
– Хороший выдался денек, – сообщил он.
Было два часа утра. По улицам Анк-Морпорка в полном одиночестве змеились струйки речного тумана. Волшебники не одобряли людей, которые шляются по улицам после полуночи, так что никто и не шлялся. Вместо этого все спали беспокойным зачарованным сном.
На Площади Разбитых Лун, где некогда торговали таинственными удовольствиями, где в освещенных факелами и занавешенных лавках припозднившийся гуляка мог купить все что угодно – от тарелки заливных угрей до венерической болезни, – на этой площади клубился туман, и оседающая влага капала в промозглую пустоту. Лавки исчезли. Их сменили сверкающий мрамор и статуя, изображающая какого-то духа и окруженная ярко освещенными фонтанами. Глухой плеск фонтанов был единственным звуком, разрушающим холестерин молчания, который сжимал в своих тисках сердце города.
Тишина царила и в темном массивном здании Незримого Университета. Если не считать…
Лузган крался по утопающим в тени коридорам, словно двуногий паук, перебегая – или, по крайней мере, быстро хромая, – от колонн к дверным проемам, пока не достиг мрачных дверей библиотеки. Здесь он нервно вгляделся в окружающую темноту и после некоторого колебания тихо, очень тихо постучал.
От тяжелой деревянной двери исходила тишина. Но в отличие от той тишины, которая держала в плену остальной город, это была внимательная, настороженная тишина. Это была неподвижность спящей кошки, которая только что открыла один глаз.
Почувствовав, что терпение на пределе, Лузган опустился на четвереньки и попытался заглянуть под дверь. Приблизив рот к пыльной, дышащей сквозняком щели под самой нижней петлей, он прошептал:
– Эй! Гм. Ты меня слышишь?
Он был уверен, что вдалеке, в темноте, что-то шевельнулось. Казначей предпринял еще одну попытку, с каждым ударом хаотически бьющегося сердца перескакивая от ужаса к надежде и обратно.
– Слышь? Это я, гм. Лузган. Помнишь? Ты не мог бы поговорить со мной, пожалуйста?
Возможно, там, внутри, две больших кожистых ступни мягко крались из дальнего угла к двери, а может, это просто поскрипывали нервы Лузгана. Он попытался сглотнуть, избавляясь от сухости в горле, и рискнул позвать еще раз:
– Слышь, все хорошо, но только, слышь, библиотеку хотят закрыть!
Тишина стала громче. Спящая кошка навострила ухо.
– То, что происходит, совершенно неправильно! – признался казначей и тут же зажал рот рукой, ужаснувшись чудовищности собственных слов.
– У-ук?
Это был наислабейший из всех возможных звуков, похожий на тараканью отрыжку.