Нет. Да. Слабый запах мертвого хрусталя над ее головой – нимб, как у тех святых, которыми полна заброшенная церковь.
Инголф отодвигает ее руки от себя и вытаскивает удостоверение. Поднимает. Дает рассмотреть и только после этого убирает.
– К врачу сходи, – говорит он. – У тебя опухоль. Тут.
Он ткнул ей в живот, и женщина тихо ойкнула.
– Растет. Вырастет и лопнет. Тогда найдут. Будет поздно. Сходи сейчас.
Инголфу сложно переводить увиденное в слова, но он старается. И полынь ее аромата вдруг сменяется тухлой рыбой. Страх? Он не собирался нападать на нее. Он хочет предупредить.
Сломать предопределенность.
Женщина отодвигается, но Инголф успевает схватить ее за руку.
– Отпустите!
– У тебя опухоль! – он кричит и еще больше пугает ее, а нужно лишь, чтобы она поняла и поверила. – Опухоль! Больница. Городская. Доктор Вершинин! Борис Никодимович Вершинин!
Имя всплывает спасительной соломинкой.
– Он хороший. Он доктор. Сходи. Скажи. Проверь. Ты же ничего не потеряешь, если проверишь…
И тогда, возможно, останешься жива. Одна предопределенность сломается. Если сломается одна, то сломается и другая.
– Пожалуйста, – добавляет Инголф и разжимает руку. Женщина пятится. Она пятится до самой машины – красный "Пежо" – и ныряет в салон быстро, точно опасаясь, что Инголф погонится за ней.
У него своя задача.
Закрыть глаза. Сосредоточиться. Вдохнуть и выдохнуть, мешаясь с потоком машин, ныряя в него, как если бы он был морем. Снегом. И среди тысячи следов, оставленных на этом снегу, Инголфу нужен один.
И он находится, затоптанный, полустертый, но тем не менее четкий. След зовет.
Машины визжат. Кричат. Кто-то выскакивает, пытаясь остановить Инголфа:
– Придурок! Куда прешь!
И от этого человека несет болезнью. Его сердце черно, но здесь уже не спасти.
– Ты умрешь, – говорит Инголф просто, чтобы предупредить. У человека есть еще дела, которые он желал бы доделать. Пусть займется.
– Да ты…
Натыкается на взгляд и отползает, матерясь в полголоса. Одутловатое лицо наливается злым багрянцем, как небо на закате. Жаль.
Инголф не любит, когда люди умирают. Но след зовет. Лежит. Ведет. Меж рядов машин, что замерли вдруг в пробке, которой еще секунду назад не было. Рейса-Рова не бросает своих?
Она знает, где живет человек, нужный Инголфу. Но ее знание тоже не способно изменить предопределенность.
А что способно?
Инголф идет. Пробирается между раскаленными металлическими телами. Отсеивает гудки и голоса. Вдыхает жар. Выдыхает холод. Хрусталь остается внутри, наполняя пустоту.
На съезде с кольца авария. Черный "Лендровер" подмял под себя "Жигули". Из-под днища машин растекается масло. В небеса ползет дым, и тополя на обочине – другие, но одинаково полуживые – втягивают его в листья.
Инголф обходит аварию и машины "Скорой помощи". Походя, считает жертвы – двое мертвы. Третий скоро. У четвертой есть шанс.
Если дымы ее не отравят.
Дорога, на которую он вышел, почти пуста. Она хорошая – гладкая, ровная, но машин нет. Они не видят ее, такую удобную, прорезавшую район черной асфальтовой жилой. Дома подходят к самому краю дороги и замирают слоновьими тушами на краю смоляной ямы. В дороге отражаются их фасады с блестящими стеклами и разноцветными балконами, дохлые петунии и сухие кусты сирени.
Деревья на ней не выживают.
Зато след яркий, четкий.
Инголф идет. Потом бежит. В отличие от сна, здесь нет снега, в который он бы провалился, напротив, поверхность пружинит под ногами, отдаваясь в пятках, и на каждом прыжке острая боль пронизывает тело, подгоняет.
Дома становятся ниже, грязней, а после вдруг сменяются столь же низкими и уродливыми соснами. Их перекрученные стволы взламывают землю, вываливая сухими слипшимися комьями. Ветви расправляются, пытаясь задержаться в рыхлом небе, а желтая иглица облетает от малейшего дуновения. Падает она с хрустальным звоном, и под ногами трещит стеклом.
Инголф замедлил шаг.
Под соснами, по варикозным венам корней, по желтостеклянной земле, крался туман. Он разламывался на пушистые куски, которые тотчас срастались, сращивая прореху. Редкие ветви, которым случалось окунуться в желтую муть, стекали каплями расплавленной коры.