– Тоже мне, сравнил.
Уханье отбойного молотка становилось невыносимым, и Вершинин, сунув объеденный палец в череп, почесал кость изнутри. Полегчало.
– Пирамиды – они ведь для фараонов строились…
– А больничка? – поинтересовалось существо, облизывая усы. – Больничка для чего?
– Чтобы людям было, где лечиться.
– Вот! А как им лечиться, если лекарь сбежать вздумал?
Это он о чем? Варшинин вовсе не сбегал. Он отдыхает. В земле отдыхается удобно, мягко, только треклятый отбойный молоток того и гляди проломит землю.
Нехорошо.
– Конечно, нехорошо. Взрослый человек, а ведешь себя несерьезно! – и существо навалилось, вцепилось острыми зубами в ребро и рвануло, выламывая кость.
Ухнул молоток, обрушивая свод могилы. И Вершинин выпал из нее.
На диванчик. Старенький диванчик с раздавленными пружинами и синей обивкой. Ухал не молот – собственное Вершининское сердце. И грудь болела, как если бы ее вправду грызли. Вершинин нащупал ребро и не удивился тому, что оно прогнулось под пальцем, как если бы сделано было из пластилина.
Кальций попринимать надо… кальций и вправду полезен. А мидазолам в неясных дозах – сколько он себе вколол-то? – так наоборот.
Вершинин лежал, прикрывая ладонью мягкое ребро, и заставлял себя дышать по счету. И аккуратно, чтобы легочные мешки не разрушили грудную клетку… медсестры удивятся. Особенно та, яблочная, с длинными ногтями и стразами. Зачем ей такие ногти-то?
Зато стены перестали течь. И сквознячку поубавилось.
Может, еще обойдется?
– Вряд ли, доктор, – сказала темноволосая женщина, опуская круглую печать на чистый лист. – Это уж вряд ли. Ну скажите, зачем вам вздумалось помирать? Вы не оставили мне выбора. А я, признаться, крайне не люблю воевать.
– Но я жив! – возразил Вершинин.
– Это как посмотреть.
Глава 4. Враг мой.
На кольцо Инголф вышел сам. Он стал на обочине дороги, прислонившись к полуживому тополю, и закрыл глаза. Листья шелестели, терлись друг о друга, ломая бурые пережженные края. Кору дерева прорезали трещины, и дым разъедал раны, плавил мягкое нутро. Земля в этом месте погибла раньше. На ней еще росла трава, хрупкая, мертворожденная. Ветер сдувал с травы пыль и бросал ее под колеса. День за днем земли становилось меньше. И корни тополя, самого обыкновенного, каких в городе высажено было тысячи, сгорали.
Когда из кроны исчезнут последние зеленые листья, дерево выкорчуют, чтобы привезти на его место иное, столь же обреченное.
Боялся ли тополь смерти?
Инголф едва не открыл глаза, чтобы поглядеть на движение ослабших ветвей.
Мимо летели машины. Гремели моторы, разные, как человеческие сердца. Одни работали чисто, другие – с неслышимыми обычным ухом перебоями, третьи – с перебоями слышимыми, с визгом растертых ремней и похрустыванием деталей, которые, подобно тополиным листьям, ломают друг друга, с постукиванием, похрипыванием, воем и мольбой о помощи.
Машины тоже умирают, когда останавливается сердце мотора.
Все умирает. Инголф не исключение.
И тот, который пахнет не то льдом, не то хрусталем. Инголф сумеет его убить? Или он убьет Инголфа? Ответ не менял ровным счетом ничего.
Инголф вдыхал запахи дороги, и видел машины, людей в них запертых, редких животных и еще более редких птиц, что проносились над центром быстро, спеша уйти из омертвелого места.
Слишком много здесь всего.
Не получится.
Но пробовать надо. Если все предопределено.
Ждать. Ждать. Ждать.
Сигналят. Кричат. Останавливаются и что-то спрашивают. Женщина со стертым лицом и полынным шлейфом. Она трогает Инголфа, выдергивая в свою реальность.
– С вами все в порядке?..
Женщина больна. Она сама не знает о болезни и думает, что жизнь прекрасна, тогда как все – предопределено. В ее животе созревает шар опухоли – Инголф видит его желтым, ярким – и он вот-вот дозреет до того, чтобы лопнуть, выпуская в кровь осколки. А те прорастут, как гниль прорастает в несчастное дерево. Это справедливо? Предопределено.
У женщины теплые руки, которыми она гладит лицо, хлопает по щекам и хватает Инголфа за пальцы.
– В больницу… вам надо…
– Вам надо, – отвечает он.
– Вот, вы разговариваете…