– Непорядок… непорядок… непорядок… – повторял раз за разом Билли Эйгр. – Что ж у вас за непорядок-то? Дом в аварийном состоянии.
Сверху грохнуло, заскрежетало и зацокало, словно там, снаружи, конь выплясывал.
– Я подавал заявку на ремонт, – позволил себе заметить доктор Вершинин, подвигаясь к лестнице.
А ревизор, который только что стоял возле древней печной трубы, что осталось еще от прошлой больницы, преградил дорогу, оскалился, и глаза за очками полыхнули красным.
– Сносить надо! Согласитесь?
– Ремонтировать.
Ветер завизжал разъяренным жеребцом.
Вершинин не понял, как и когда очутился в больничном коридоре. И куда пропали медсестры? А пациенты? Почему пусты палаты?
Снаружи ярилась буря. Пыльные шали ее заслонили окна, выдавливая стекла из фрамуг, просачиваясь в мельчайшие трещины, грозя разнести всё и вся. Метались в пыльном круговороте тени, забирая и без того скудный солнечный свет. Нервно вздрагивало освещение.
А если линию повредит?
Генератор есть. Генератор старый. Но выдержит. Должен. А проводка? Она постарше генератора будет.
– Непорядок, непорядок! – лепетал ревизор, вслушиваясь в голоса бури.
– Непорядок, Борис Никодимыч, – подтвердила светловолосая дама в черном же костюме. К лацкану пиджака присосался значок "Почетный донор". Вершинин видел паучьи лапки, вцепившиеся в ткань, и алое металлическое брюшко-картинку.
– В педиатрическом отделении совершеннейший непорядок! Антисанитария.
– И нормы противопожарной безопасности не соблюдаются, – сказала вторая дама, почти точная копия первой. Различали их прически – у номера один конский хвост. У номера два – аккуратный узел.
И значок другой. "Ученый хранитель государственного эталона".
– С отчетностью и вовсе беда, – проскрежетал древний дед, из подмышек которого вырастали подпорки кривых костылей. – Я только-только накладные проглядывать начал, а вас уже сажать можно. Что ж вы так неаккуратно, Борис Никодимович?
Доктор Вершинин смотрел на деда, на круглую его голову с белой волосяной паклей, на массивный нос и веки, вывернутые, словно бы пришитые к надбровным дугам. Из-под них сочились слезы, текли по старушечьим щекам и падали на белый воротник.
– Что ж вы так неаккуратно, Борис Никодимыч, – сказали обе дамы хором, – папу волнуете? У него, между прочим, сердце слабое! А у вас накладные не в порядке!
– И-извините!
– Ревизия… недостача… превышение полномочий… жалобы… жалобы имеются! Непорядок!
Он вдруг понял, что беспомощен перед ними, бессчетными, заполонившими больницу неудержимой стаей. Они рвали древний дом, вколачивая в стены гвозди инструкций и положений, заполняя трубы жижей полупереваренных статей, пунктов, подпунктов… и дом травился, слабел.
Надо что-то предпринять!
Стая кружится. Тычет вопросами. Сменяет лицо лицом. И вот уже не люди – всадники, намертво вросшие в седла. Их кони черны, и бархатные пасти, разодранные железными поводьями, заливают больничные коридоры кровью. В руках всадников – докрасна раскаленные хлысты. В глазах – пламя. И лишь седой старик по-прежнему слеп. А веки его и вправду пришиты, точнее приколоты к бровям костяными крюками.
– Сядешь ты, Вершинин, – говорит он с высоты седла, и звенят-перезваниваются стремена. – Ой, сядешь!
– Если не ляжешь, – хохочет стая, скалясь белоснежными зубами.
– Не перечь Варгу, Вершинин. Не перечь!
– Прочь! – старика вдруг заслоняет черноволосая женщина. Чешуйчатый хвост ее заканчивается змеиной пастью. Две иглы ядовитых зубов сочатся желтым ядом, который падает в чашу-череп. Радиоактивным бледным светом сияет на чаше министерская печать. – Все прочь!
– Матушка Рова! – взвыла стая. И тучей багряных нетопырей поднялись удостоверения, они хлопали псевдокожаными крыльями, стряхивая позолоту и чернила.
Женщина молчала.
Стая сдалась. Отползла на шаг.
– Кто ты? – только теперь к Вершинину вернулся голос.
– Рейса-Рова. Гурорисса. Та, которая водит Дикую охоту.
– Чего тебе надо?
– Твоего согласия. Твоей жизни. Твоей души. Выбирай.
– Уходи.
Она тронула бока коня, и черный жеребец подался вперед. Он придавил Вершинина к стене, оскалился и дыхнул жаркой вонью.
– Уходи, – повторил Вершинин, глядя на всадницу.