Жиль подцепил труп одного из индейцев и потащил его на берег: одежда, как бы мало ее ни было, а особенно мокасины, не говоря уж об оружии, были ему крайне необходимы.
Когда Тим вышел на берег, Гунилла помогала вынести из воды недвижное тело Ситапаноки. Они уложили его на траве, но индианка не пошевелилась.
– Ты был прав, – шепнул Тим своему другу. – Их нападение спланировано заранее: очевидно, ее чем-то одурманили.
– Ты уверен в этом? А она не…
– Да что ты! Она дышит, но жаль, она без сознания. Я-то думал уговорить ее вернуться обратно в лагерь, сделав вид, что ничего особенного не произошло…
– Вернуться?.. Да ты с ума сошел! Чтобы Хиакин завтра сделал то, что не удалось ему сегодня? Единственный наш шанс вырвать Ситапаноки из лап Корнплэнтера – это увести ее с собой…
– Увести? Ты хочешь сказать «унести»: один Бог знает, сколько еще она проспит.
– Хорошо, я понесу ее…
Жиль совершенно позабыл об усталости, об израненном теле, о мучившем его голоде. Тонкая белая фигура индианки, посеребренная светом луны, нежное лицо с закрытыми глазами, предвкушение долгих дней пути вместе с этой женщиной – все действовало на него, как удар хлыста на чистокровного коня. Он почувствовал, что в нем удесятерились силы, а в сердце достанет храбрости в одиночку сразиться с целой армией врагов, как это делали венеты – его предки, для которых сражаться один на один было почти бесчестием.
В один миг он стащил со своей жертвы штаны из оленьей кожи, мокасины и пояс, на котором еще висели длинный нож и тяжелый томагавк, надел все это на себя, затем наклонился, подставляя спину.
– Положи ее мне на спину, – сказал он. – И вперед! Нужно, чтобы восход солнца застал нас далеко отсюда…
Молодая индианка была тяжелой, но зато на сердце у Жиля было легко и радостно, когда он взбирался вверх по длинному склону, ведшему к перевалу…
ДОМ МЕННОНИТА
Буря разразилась с неожиданной яростью. Потоки дождя хлестали почти горизонтально, бичуя четырех беглецов, валившихся с ног после двух суток ходьбы. Желая увеличить расстояние между собой и возможными преследователями и как можно скорее добраться до берегов Гудзона, Тим и Жиль подгоняли своих спутниц, почти не давая им отдыхать, причем ни одна из них ни разу не запротестовала.
Гунилла шла, опустив голову, уставившись в землю, словно не могла сменить ставшую ей привычной позу вьючного животного, позу, мучительно напоминавшую о тяжелом рабстве, в котором юная девушка (она сказала им, что ей всего шестнадцать лет) провела четыре долгих года с той поры, как маленькая ферма, расположенная на берегах реки Аллегейни, была разграблена и сожжена воинами племени сенека. Она принадлежала к одной из тех шведских семей, что некогда основали Форт-Кристину на берегах реки Делавэр и, чтобы избежать власти квакеров Уильяма Пенна, оставлявших их на милость пиратов Океана, предпочли углубиться в эти земли и жить там в уединении, но зато мирно.
Когда Тим спросил у Гуниллы, не хочет ли она вернуться к себе домой, девушка поглядела на него почти с ужасом.
– Там остались лишь угли и пепел… я не хотела бы снова увидеть это. Мне говорили, что у меня в Нью-Йорке есть тетка и я могла бы поехать к ней…
Больше к этой теме не возвращались, и девушка вела себя так, словно ее путешествие бок о бок с двумя молодыми людьми было делом совершенно обычным. Она была храброй, выносливой и никогда не жаловалась. Во всяком случае, для Жиля она стала чем-то вроде тени; может быть, ее присутствие и не было совершенно необходимым, но все же приятно было знать, что она находится рядом.
Совсем иначе вела себя Ситапаноки. Когда рассеялся дурман окутывавшего мозг зелья, который Хиакин подмешал ей в пищу, прекрасная индианка, ничего не поняв в происходящем и решив, что друзья заранее замыслили ее похищение, пришла в ярость и разразилась потоком горьких упреков. Ситапаноки обвиняла Тима и Жиля в том, что они опозорили ее и подвергли наихудшей из опасностей.
– Сагоевата велик и могуч, – кричала она. – Он никогда не снесет такого оскорбления и не прекратит погони, пока не найдет меня. Тогда ничто и никто, а в особенности ты, юный безумец, которого он умертвит под пытками, не спасет меня от наказания, которое полагается неверным женам. Мне вырвут ноздри, изуродуют лицо… Кем я стану тогда для мужчин? Скотиной, пригодной разве что для самой черной работы?
При этой мысли она зарыдала, как наказанный ребенок, заранее оплакивая свою погибшую красоту. Жиль вспомнил, что видел в индейском лагере двух или трех женщин, с которыми обошлись подобным образом. Он попытался утешить красавицу и возвратить ее доверие, утверждая, что собирается отдать ее под защиту генерала Вашингтона, но напрасно он тратил слова: