Нэнси неплохо знала Новый Завет, а некоторые места могла пересказать наизусть, но только теперь задалась простым вопросом: а призывал ли Иисус бояться Отца Его? Было ли такое хотя бы однажды?
И едва она об этом подумала, как страницы Завета потекли перед ней, словно широкая серебристая река.
Нэнси узнавала здесь каждое слово, и от этого ее почти растворившаяся в мерцающем воздухе зала суда грудь переполнялась радостью и удивительным покоем.
— Принимая во внимание… и учитывая тот факт… — доносилось как из тумана, но ее все то, что происходило снаружи, ни в малой степени не интересовало.
«Страх»… «страх и трепет»… «страх божий»… — все эти многократно цитируемые матерью Нэнси слова и фразы без счета вспыхивали перед ней ярко-малиновым неоновым светом, но ни одно из них не принадлежало лично Иисусу — только его неверным, предавшим Его все как один ученикам.
— …принципы свободы и гуманизма… — донеслось до нее как сквозь вату… и Нэнси заплакала. Апостолы не просто предали Христа, они развернули все с точностью до наоборот, подменив заповеданную Иисусом любовь — страхом.
— Нэнси, держитесь! — прошипел прямо ей в ухо адвокат.
Нэнси громко икнула, обреченно махнула рукой и продолжила листать огненные страницы Завета… как вдруг… увидела то, на что уже и не рассчитывала!
«В любви нет страха», — в самом конце книги, напрочь опровергая все, сказанное остальными, упрямо провозглашал Иоанн Богослов — единственный, последовавший точно за Учителем.
Нэнси обмерла, и уже в следующий миг перед ней торжественным симфоническим аккордом прозвучала ключевая фраза отважного, как и его Великий Учитель, Иоанна: «Боящийся несовершен в любви».
— С принудительным содержанием в психиатрической клинике… — прогремел над притихшим залом приговор.
— Джимми… — зарыдала она, пала на колени и начала с громким, пронизывающим всю Вселенную стуком биться головой об пол. — Муж мой!!! Что ты с собой сделал?!
***
Нэнси Дженкинс провела в состоянии беспрерывного бреда одиннадцать суток. Доктор Левадовски буквально сбился с ног, пытаясь вытащить чертову шлюху в реальный мир, и с каждым новым днем все больше убеждался, что она сопротивляется этому отчасти осознанно.
Собственно, весь ее бред в той или иной мере был сопротивлением реальности. Нэнси охотно и подолгу разговаривала с Христом как равная, довольно жестко отругала апостола Петра за предательство и напрочь отказывалась увидеть даже ухаживающую за ней медсестру.
Доктор Левадовски даже начал подумывать о такой радикальной мере, как электрошок. Да, частичная потеря памяти при этом была возможна, но в ее состоянии это бы воистину стало благом. И только непонятное, упорное, совершенно выводящее Левадовски из себя сопротивление главврача помешало этой вполне оправданной мере.
А потом она открыла глаза и посмотрела на доктора ясным, спокойным взглядом.
— Я в клинике? — только и спросила она.
— Совершенно верно, — нервно потирая руки и молясь только об одном — чтобы она не выпала обратно, в древнюю Галилею, подтвердил врач.
— Понятно, — сказала она.
И все.
***
Первый же сеанс терапии с доктором Левадовски обрушил на нее такую невообразимо огромную волну страха, что Нэнси едва не задохнулась от наслаждения. Она смотрела, как он набирает в шприц лекарство, как протирает ей сгиб локтя, как медленно, с явным удовольствием вводит ей в вену сводящий ее с ума препарат, и космических размеров ужас обрушивался прямо в ее кровать и начинал отрывать от нее кусочек за кусочком.
Она знала, что рано или поздно Левадовски ее убьет. И она знала, что он знает, что она это знает. Это и было его главным удовольствием. Как, впрочем, и ее.
Балансировать на самом краю жизни и смерти, бытия и небытия, себя и того, что приходит, когда она растворяется в Ужасе, было настолько… — Нэнси попыталась подобрать точное слово и не смогла… — настолько… ага! захватывающим, что все остальное, включая лицо Рональда в тот миг, когда он рассказывал о телевизоре, и даже Энни… на их последнем совместном барбекю… все это отходило на второй план, а затем попросту исчезало. Правда, тогда начиналось иное.
— Итак, — убедившись, что она «поплыла», склонился над ней доктор Левадовски. — Давай-ка начнем сначала. Когда ты в первый раз позавидовала фаллосу отца?
— Да, я помню! — отчаянно защищая то, что еще от нее оставалось, выдохнула она. — Это было летом 1941 года. Да, совершенно точно — летом. Он как раз вышел в летний душ, а я спряталась неподалеку.