. – Заключенный Рис, может, вы наконец впустите меня и позволите взглянуть на вашу руку?
Кэллоуэй сжался в комок, защищая зажатую в ладони птицу Мы все знали, что он держит Бэтмана, и одновременно затаили дыхание. А если Альма ее увидит? Сдаст?
Хотя я, конечно, понимал, что этого Кэллоуэй не допустит: отпугнет ее бранью и угрозами, прежде чем она приблизится к нему. Но не успел он вымолвить и слова, как мы услышали мелодичное чириканье – причем доносилось оно из камеры Шэя, а не Кэллоуэя. Тут же прозвучал ответный клич: малиновка искала себе подобных.
– Что это за чертовщина? – удивился офицер Смит, оглядываясь по сторонам. – Откуда этот звук?
Щебет вдруг донесся из камеры Джоуи, а следом – еще тоньше – из камеры Поджи. Не веря своим ушам, я услышал чириканье даже где-то у своих нар. Осмотревшись, я прикинул, что источник находится за вентиляционной решеткой. Неужели тут расплодилась целая колония малиновок? Или это проделки Шэя, оказавшегося не только волшебником, но и умелым чревовещателем?
Смит прошелся по всему ярусу, прикрывая уши руками; заглянул в слуховое окно и в душевую, но безрезультатно.
– Смит? – окликнул его по громкой связи офицер из аппаратной. – Какого хрена там творится?
В таком месте все быстро изнашивается, и терпимость не исключение. Здесь сосуществование выдают за умение прощать. Ты не учишься любить то, что прежде ненавидел, ты просто вынужден жить с этим. Именно поэтому мы подчиняемся, когда нам велят раздеваться; именно поэтому мы снисходим до шахматных турниров с совратителями малолетних; именно поэтому мы перестаем засыпать в слезах. Ты просто живешь и не мешаешь жить другим – со временем этого становится вполне достаточно.
Возможно, этим можно объяснить и следующий поступок Кэллоуэя. Не говоря ни слова, он просунул в окошко мускулистую руку с татуировкой «Анита Брайант»[10] на бицепсе.
– Я не сделаю тебе больно… – пробормотала она, глядя на пятна новой, еще светло-розовой, пересаженной кожи. Она натянула резиновые перчатки, извлеченные из кармана, и руки ее стали такими же лилейно-белыми, как у Кэллоуэя. И – хотите верьте, хотите нет, – но как только Альма коснулась его, шум мгновенно стих.
Майкл
Священник обязан отправлять службу каждый божий день, даже если никто его не слушает (такое, впрочем, случалось крайне редко). В таком крупном городе, как Конкорд, всегда находилось хот несколько прихожан, которые уже читали молитвы по четкам, когда я выходил в своем церковном облачении. Я как раз дошел до той части проповеди, где говорится о чудесах.
– «…ибо это есть плоть моя, которая за вас отдается во оставление грехов», – прочел я, после чего преклонил колена и вознес тело Христово.
Вопросом, который по популярности уступал лишь вопросу «Как это так, что Бог – это Святая Троица?», был вопрос пресуществления. Множество людей, далеких от католицизма, расспрашивали меня насчет консекрации – обряда, во время которого частицы хлеба и вина действительно обращались Плотью и Кровью Христовыми. Я отлично понимал смущение, одолевавшее этих людей: ведь если это правда, то акт причащения приобретает черты каннибализма. И если это превращение происходит на самом деле, почему мы его не видим?
Когда я ходил в церковь в детстве – задолго до возвращения в ее лоно, – я, как и все, причащался, но не задумывался всерьез, что же дает мне сие таинство. Мне это казалось сухим печеньем и чашей вина… и до, и после освящения. Должен сказать, это до сих пор похоже на печенье и вино. Чтобы понять это чудо, нужно углубиться в философию. Всякий объект становится самим собою не по воле случая – нет, лишь подлинное содержание составляет его сущность. Мы бы все равно были людьми, лишившись конечностей, зубов или волос; однако если бы мы вдруг прекратили быть млекопитающими, то людьми оставаться было бы невозможно. Когда я освящал хлеб и вино в ходе мессы, менялась сама их суть, сохранялись лишь все прочие характеристики: форма, вкус, размер. Как Иоанн Креститель у виде человека и тотчас понял, что взирает на Бога, как волхвы явились к младенцу и поняли, что Он – Спаситель наш… Каждый день я держал в руках то, что походило внешне на крекеры и вино, но было телом Иисуса.
Именно поэтому я, когда доходил до этого этапа службы, стискивал пальцы и не разжимал их до тех пор, нока не омою руки. Нельзя терять ни единой крупицы тела Христова; повинуясь этому завету, мы изрядно поломали головы, придумывая, куда девать остатки после причащения. И в этот миг я выронил просфору.