Действовали они, вооружась фонариками и зеркальцами на длинных ручках, очень методично. Проверяли трещины в стенах, вентиляционные отверстия, канализацию. Выкручивали сухие дезодоранты, убеждаясь, что внутри ничего не спрятано. Трясли баночки с тальком: нет ли внутри посторонних предметов? Нюхали шампуни, открывали конверты и вынимали письма Срывали простыни м щупали под матрасами в поисках разрывов и разошедшихся швов.
А тебе не оставалось ничего иного, кроме как смиренно наблюдать.
Что творилось в камере Кэллоуэя, я не видел, но мог представить по его реакции. Он закатил глаза, когда в его одеяле искали выбившиеся нитки; стиснул зубы, когда с одного конверта отодрали марку, под которой оказалось пятнышко «винта». Но когда они взялись за книжную полку, Кэллоуэя передернуло. Я поискал взглядом бугорок на нагрудном кармане и, не найдя его, догадался, что малиновка сейчас спрятана где-то в камере.
Один из офицеров вытащил «Противостояние». Пролистал, сорвал корешок, швырнул книгу о стену.
– Что это?! – рявкнул он, имея в виду даже не птичку, отлетевшую на другой конец камеры, а голубые салфетки, рассыпавшиеся у его ног.
– Ничего, – ответил Кэллоуэй, но такой ответ явно не устроил офицера. Поковырявшись в салфетках и ничего не обнаружив, он конфисковал книгу с тайником.
Уитакер сказал что-то насчет записи в протоколе, однако Кэллоуэй его уже не слушал. Не помню, чтобы я когда-нибудь видел его в таком смятении. Как только Кэллоуэя снова запустили в камеру, он опрометью кинулся к стене, у которой лежал отброшенный птенец.
Звук, исторгшийся из Кэллоуэя Риса, был воплем пещерного человека. С другой стороны, какой еще звук может издать взрослый бессердечный мужчина, когда на глаза его наворачиваются слезы?
Затем – удар; тошнотворный, мерзкий хруст. Разрушительный вихрь, поднятый Кэллоуэем в отместку за непоправимое. Угомонившись наконец, Кэллоуэй сполз на пол, по-прежнему сжимая птичий трупик в руке.
– Мразь. Мразь.
– Рис, – перебил его Шэй. – Я бы хотел получить свой приз. Я резко обернулся. Разумеется, Шэй не такой дурак, чтобы нарочно сердить Кэллоуэя.
– Что? – изумленно выдохнул Кэллоуэй. – Что ты сказал?
– Приз. Я же выиграл у тебя в шахматы.
– Не сейчас, – прошипел я.
– Именно сейчас, – настаивал Шэй. – Уговор есть уговор.
За решеткой ты стоишь ровно столько, сколько стоит твое слово. И Кэллоуэй – с его-то арийской чуткостью к подобным неписаным законам – знал это лучше многих других.
– Только ты уж постарайся никогда отсюда не выйти, – предупредил он Шэя. – Потому что, если только мне представится случай, я тебя так изуродую, что мать родная не узнает.
Но даже произнося эту угрозу Кэллоуэй аккуратно обернул мертвую пичугу салфеткой и прикрепил почти невесомый узелок к концу лески.
Когда малиновка дошла до моей камеры, я вытащил ее из трехдюймовой щели под дверью. Она по-прежнему казалась какой-то недоразвитой, не готовой к жизни; закрытый глазик был прозрачно-голубым. Одно крылышко было вывернуто назад под неестественным углом, а шейка – скручена вбок.
Шэй просунул свою леску с примотанной в качестве грузила расческой. Я увидел, как он осторожно подтащил малиновку рукой. Свет на помосте погас.
Я часто представляю себе, как развивались события дальше. Будучи художником до мозга костей, я воображаю, как Шэй сидит на нарах и, сложив ладони горстями, баюкает крошечную птичку. Я воображаю касание человека, который любит тебя настолько, что не может смотреть на тебя во сне, а потому ты просыпаешься – и его рука покоится у тебя на сердце. В конечном счете неважно, как Шэй это сделал. Важен результат. Важно то, что все мы услышали нежное пикколо малиновки. После этого Шэй выпустил воскресшую птицу на помост, и та заковыляла к протянутой ладони Кэллоуэя, словно расставляя своей робкой походкой знаки препинания.
Джун
Любая мать может взглянуть в лицо своего взрослого ребенка и увидеть личико младенца, глазевшего на нее из пеленок. Мать может наблюдать, как ее одиннадцатилетняя дочь красит ногти блестящим лаком, и вспоминать, как она протягивала ручку, когда хотела перейти через дорогу. Мать может слушать врача, уверяющего, что подростковый период – самый опасный, поскольку неизвестно, как сердце среагирует на скачкообразное развитие, и все равно будет притворяться, что времени еще уйма.