ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Мои дорогие мужчины

Ну, так. От Робертс сначала ждёшь, что это будет ВАУ, а потом понимаешь, что это всего лишь «пойдёт». Обычный роман... >>>>>

Звездочка светлая

Необычная, очень чувственная и очень добрая сказка >>>>>

Мода на невинность

Изумительно, волнительно, волшебно! Нет слов, одни эмоции. >>>>>

Слепая страсть

Лёгкий, бездумный, без интриг, довольно предсказуемый. Стать не интересно. -5 >>>>>

Жажда золота

Очень понравился роман!!!! Никаких тупых героинь и самодовольных, напыщенных героев! Реально,... >>>>>




  101  

На улице чаше, чем в помещении, Софье Андреевне казалось, будто она буквально растворяется в любви, в свою очередь растворенной в стеклянных объемах солнца, и нежной, кисловатой, отдающей окалиной мороси,– от волнения и слабости она точно исчезала совсем и роняла сумку в лужу. Растворенная, уходящая в землю любовь обладала для Софьи Андреевны явственным привкусом смерти. Давным-давно ее первое осознание молодой мужской красоты проснулось именно во время похорон, когда умер соседский Валерка и его с кровати перенесли на стол, странно высокий и странно пустой внизу, между облупленных ножек с натертой башмаками перекладиной. На Валерку надели белую, как бумага, рубаху, неношеный костюм, и если раньше он, мешковатый и застенчивый, сослепу извинявшимся перед всеми косяками, выглядел так, будто его, словно маленького, одевали чужие руки, то теперь, в гробу, костюм сидел как влитой, и Валерка лежал красивый, совершенно взрослый, его хорошо расчесанные светлые волосы полнились будто накрахмаленные, и на осевшем матовом лице было видно, какие у Валерки без очков большие закрытые глаза. Среди своей опухшей и плохо одетой родни (особенно ужасно раскачивалась мать в застиранном платье к в черном, плохо завязанном, беспрестанно распадавшемся платке) Валерка был словно молодой покойный барин среди крепостных крестьян, и все ему по очереди кланялись, медлили около в бессильной и бездумной праздности неволи. Тогда Валерка был для Софьи Андреевны почти что дяденька, и это теперь словно подтверждало ее ощущения девочки в присутствии молодых мужчин, потому что смерть закрепляет все вокруг своим фиксатором и, раз случившись, остается с людьми навсегда.

Однако не только воспоминаниями о том моросящем и тихом, с ужасными громкими звуками, дне объяснялся привкус смерти в томлении Софьи Андреевны. Каким-то образом Валеркины похороны связались у нее с похоронами соседки: Софья Андреевна не хотела, только испугалась, что может связаться, а оно уже, и словно захлопнулась дверь. Толстый седой еврей, теперь уже почти совершенно лысый, будто яичко с приставшим перышком, и с тех пор, как он распоряжался похоронами, изрядно обносившийся, много лет проживал в соседкиной квартире, где, по-видимому, был изначально прописан,– он-то и был виноват. Он не то чтобы хотел свести знакомство с Софьей Андреевной, но как-то все время имел ее в виду. Они никогда не разговаривали, и если полукланялись друг другу, то только на расстоянии, а вблизи отчужденно отводили взгляды, отчего происходили всякие казусы: сцеплялись сумки, что-нибудь шлепалось, вываливалось под ноги, и сосед, предупредительно нырнув, подавал растерянной Софье Андреевне собственную газету. Однако подо всей этой нескладностью и суетой он был в действительности глубоко спокоен. Его очень старые, старше его самого на тысячу лет, глаза цвета переметенного ветром песка смотрели на Софью Андреевну с таким сочувствием, точно и она была больна тою же болезнью, от которой скончалась соседка,– а Софья Андреевна уже не сомневалась, что проклятая ведьма умерла от любви.


Взрослая сонная дочь разочаровывала Софью Андреевну. Пока Катерине Ивановне было семнадцать, двадцать, двадцать один, Софья Андреевна еще могла объяснять свое тоскующее умиление перед молодыми мужчинами тем, что присматривает дочке жениха. Однако скоро и Катерина Ивановна сделалась для них перестарком. Софья Андреевна с раздражением замечала ее брюзгливость, нитяные уголки опущенных губ, жирную кожу на носу, из которого, казалось, можно было выдавливать масло,– и полное презрение к косметике, выражавшееся в неумеренном ее расходе на праздную мазню, тут же, перед зеркалом, вытираемую ватными комьями до сухой синевы. Женское одиночество дочери Софья Андреевна воспринимала как свое несчастье, прежде всего и главным образом относящееся к ней,– это было даже хуже того, что Катерина Ивановна не поступила в институт, такая ненормальность отдавала чем-то непорядочным, едва ли не развращенным.

Впрочем, Катерина Ивановна дважды сдавала в педагогический: что-то учительское, наследственное проявлялось в ней, когда она расхаживала по комнате с учебником, прижатым к груди, строго кивала в такт, мимоходом поворачивая к себе лицом фарфоровые статуэтки. Девчонка действительно старалась учить, губы ее беспрерывно шевелились, и на оклики матери она отвечала только тем, что начинала говорить параграф вслух. Однако в последнюю ночь, сутуло, на пару с лампой, проводимую за столом, что-то с ней происходило, что-то ломалось: она начинала злиться, все отодвигать, падать головой в раскрытые книги; уходя на экзамен, кружила на месте в поисках сумки, медленно кружила, надевая плащ с неуловимым рукавом, топча его подол розовыми пятками. Удивительно, но она, твердая четверочница, экзамены в институт сдавала на тройки или вовсе заваливала (русский устный, что насмерть оскорбляло Софью Андреевну). Домой возвращалась безмолвная, с поднятыми бровями, с тоненькой бьющейся ниткой плача на белом лице; проходя, всюду оставляла сброшенную одежду, тетрадки, мокрый, словно она его топила, слипшийся на спицах зонт – так раненый пачкает кровью, помечает путь,– и бухалась ничком на гладкую, не тронутую со вчерашнего постель.

  101