УАЗ свернул на улицу Урицкого и по пустой бетонной набережной покатил в сторону вокзала. Холодный воздух с озера заполнил кабину. Вблизи, у набережной, озеро дышало, перекатывалось и было цвета темной стали; у дальних берегов вода была недвижна и сияла синей медью солнца. С набережной свернули на Первомайскую и, миновав железнодорожный переезд, выехали на площадь перед вокзалом. Стешкин припарковал УАЗ в тени киоска, торгующего пивом, чипсами и жвачкой, и заглушил мотор.
…Панюков вспомнил напоследок: небо темнеет, из черной тучи сыплет белая осенняя крупа; Вова льет ему в ладони из ведра горячую, дымящуюся воду и терпеливо ждет, когда он, наконец, отмоет руки от навоза, хотя пора уже бежать к автобусу…
«Мог бы и сам приехать», – с грустью подумал Панюков и шагнул из машины в пыль.
В вокзальном зале ожидания было безлюдно, свежо и сыро; недавно вымытые деревянные полы еще не высохли. Гулко и вразнобой постукивали на сквозняке полуоткрытые двери, одна – на перрон, другая – в неведомый Гере городок. Гера сидел один против окошка кассы, под огнедышащей картиной, изображавшей Ленина у паровозной топки. Ждал, закинув локоть на спинку скамейки и подперев щеку ладонью. Ему казалось, что щека еще хранит холодный запах отцовского одеколона. После двенадцати часов, проведенных в дороге, Гере было стыдно вспоминать свою неблагодарную досаду, которая томила его на платформе перед отходом поезда. Он-то надеялся, что не отец его проводит, а Татьяна, но вышло по-иному. Отец не собирался провожать, он был измучен недосыпом, но мать заставила его поехать на вокзал: «Будь всюду с Герочкой и не отвлекайся; пока ты с ним, никто к нему не сунется, а если сунется, ты им сумеешь так ответить, чтоб больше и не думали соваться».
Отец с ней спорить не рискнул. На своем «хаммере» домчал Геру по ночной Москве до вокзала, вывел его за руку под фонари платформы и не отпускал руки́, пока не объявили отправление. Сказал: «Ты там, смотри, не пьянствуй с мужиками; этот Панюков не пьет, не курит и не матерится, как и дядя Вова, я это знаю, но там есть и другие мужики. Писем не пиши, обратный твой адрес никому не нужно знать. Лучше звони».
Поезд тронулся. Отец обнял Геру, потерся выбритой щекой об его щеку, смутив близким и слишком сильным запахом своего одеколона. Отпрянул, отпустил наконец руку и поглядел с недовольным сонным прищуром на двух милиционеров и одного солдатика с повязкой на руке, похаживающих вдоль вагонов и позевывающих. Потом обернулся к Гере, уже шагнувшему в вагон, успел махнуть ему рукой – и исчез…
Поезд набрал скорость, свет фонарей за окнами вагона сначала был прерывист, как сияющий пунктир, потом растекся в белую и желтую сплошную линию. Гера вошел в свое купе; там оказалось пусто. Он так обрадовался отсутствию попутчиков, так основательно стал раздеваться, с толком развешивать одежду, так обстоятельно укладывался спать, что переволновался и уснуть не смог. Подушка под щекой пахла отцовским одеколоном, Гера винил в своей бессоннице одеколон, отца, из-за которого подушка пахла и не давала спать. Он заставлял себя не думать о Татьяне, но всей своей бессонницей он ее чувствовал и вскоре прекратил попытки вызвать сон и стал с Татьяной говорить. Он говорил с нею то ласково, то грубовато, то упрекал ее: «…я тут один, не сплю, и мы могли бы быть сейчас одни в купе, и пахло бы в купе тобою, а не железом этим дымным, не простынями, не одеколоном на подушке, а тобой…», – то в чем-то утешал ее, чего еще и не случилось, о чем еще и сам не знал; потом устал и все слова в нем обессмыслились, лишились звуков и рассыпались в труху; он не сдавался, продолжал без слов упрямо говорить с Татьяной – каким-то непрестанным сонным голубиным гуканьем и бульканьем. В купе медленно втек первый, еще слабый свет утра, и Гера счастливо уснул. За полчаса до прибытия в Пытавино его разбудила проводница, сердито стала торопить, предупреждая, что в Пытавине поезд стоит всего одну минуту. Гера наскоро оделся, умылся кое-как, но не успел почистить зубы. На пытавинском перроне его никто не встретил, но он не растерялся, поскольку был предупрежден отцом и дядей Вовой: не встретят – жди спокойно и не дергайся. Он и не дергался, хотя ему и не было спокойно. Только уселся на скамейку – из городка в вокзал вошел запыленный прапорщик, сурово оглядел зал и вышел на перрон. Через минуту объявился вновь, прошелся взад-вперед, поскрипывая высокими военными ботинками, поглядывая на Геру, и скоро с хмурым видом направился к нему – не прямо, а как-то боком, словно подкрадываясь вдоль стены. В Гере все заныло, но взгляд он не отвел. Прапорщик встал перед ним, навис, спросил, как у него дела. Гера не ответил, только пожал плечами, стараясь выглядеть спокойным и равнодушным. Прапорщик долго, с угрюмым видом знатока, разглядывал картину за спиной Геры, и желваки под синей кожей его щек ходили одобрительно, потом вдруг потерял к картине интерес и деловито потребовал у Геры полтинник. Гера, не глядя, достал из кармана куртки сотню и протянул прапорщику; тот взял ее брезгливо и молча вышел в городок, оставив по себе ребристые следы ботинок на мокрых половицах.