Гизела вспомнила, как Миклош заслонил собой вход в ее убежище, как они заговорили друг с другом и как оба ощутили незримую связь, соединившую их сердца и души.
Ее разум отказывался смириться с тем, что их любовь – это драма, что у нее нет будущего.
Миклош обнял ее за талию так нежно, что у Гизелы перехватило дыхание. Он осторожно прижал ее к себе, а она, подняв глаза, увидела его лицо, освещенное лунным сиянием, и этот образ навсегда запечатлелся в ее памяти.
– Я… люблю… вас, – задыхаясь, прошептала она.
– Я тоже люблю тебя! – воскликнул Миклош. – Расставание для меня – мука, а рядом с тобой я возношусь в обитель богов и перестаю быть простым смертным!
Они стояли, прижавшись друг к другу. Потом Миклош наклонился и поцеловал ее в губы.
И вновь Гизелу затопили восхитительные ощущения, которые она впервые познала тогда, в Венском лесу, когда была его пленницей.
Вновь теплая волна, зародившись у самого сердца, поднялась к губам, словно глоток божественного нектара, и Гизела почувствовала, что растворяется в невыразимом блаженстве, в котором переплелись радость и страдание, жгучая боль и невероятное наслаждение.
Она знала, что Миклош чувствует то же самое. Его руки все крепче и крепче сжимали ее, а губы становились все настойчивее.
В них был огонь, огонь, который, казалось, прожигал его насквозь и рождал в Гизеле маленький язычок встречного пламени.
И вновь в ее ушах зазвучала прекрасная музыка, мелодия невидимой флейты, на которой лесные духи исполняли в их честь приветственные гимны.
Это была песнь любви, и она бесконечными волнами волшебного эха откликалась в их сердцах.
Казалось, они с Миклошем покинули землю и, оставив внизу все сомнения и огорчения, парят в безбрежном океане звезд.
Их серебристый свет окутал Гизелу, она слилась с этим светом, и тело ее стало воздушным, почти невесомым.
И когда она достигла пика блаженства, когда чувства, переполнявшие ее, стали слишком прекрасными, чтобы их мог вынести смертный, она со стоном опустила голову и спрятала лицо у Миклоша на груди.
Он нежно коснулся губами ее волос. Пора было возвращаться с небес на землю, а это было так тяжело!
Теперь они стояли друг против друга – уже не боги, а просто мужчина и женщина, охваченные страданием от неизбежности скорой разлуки.
Миклош молчал, понимая, что любые слова прозвучат кощунственно в эту святую минуту.
Разжав объятия, он осторожно взял Гизелу за руку и молча повел назад по тропинке, туда, где их ждала карета.
Форейтор закрыл за ними дверцу. Миклош нежно обнял Гизелу, она прижалась к нему, и до самого города никто из них не произнес ни слова.
Когда карета остановилась возле отеля, форейтор, не дожидаясь приказаний, поспешил к главному входу, чтобы попросить портье открыть заднюю дверь.
Гизела высвободилась из объятий Миклоша.
Свет фонаря упал на его лицо, и она содрогнулась, увидев страдание, отразившееся на нем.
Слуга открыл дверцу, и они вышли из кареты. Гизела повернулась к Миклошу.
Он не смотрел ей в глаза. Его взгляд был направлен вниз, на ее руки, которые он держал в ладонях. Очень-очень мягко Миклош проговорил:
– Прощай, моя любовь, моя единственная любовь отныне и во веки веков!
Он поцеловал ее и повернулся к карете. Гизела пошла к отелю. Это был конец.
Конец их любви.
Когда Гизела поднялась к себе в номер, выдержка изменила ей, и она рухнула ничком на постель. Таких мук Гизела не испытывала никогда в жизни, даже когда умерла мама. Тогда она тоже была в безысходном отчаянии, но то, что сейчас происходило в ее душе, было во сто крат ужаснее.
Она верила, что мать всегда находится рядом, просто они не могут видеть друг друга. Но с Миклошем они отныне были бесконечно далеки, хотя и жили в одном мире. Их разделяло расстояние и предрассудки, думая о которых Гизела вспыхивала от негодования.
Она всегда думала, что аристократы, покровительствуя художникам, и в особенности музыкантам, считают их выше других людей.
Иоганна Штрауса, некоронованного короля вальса, превозносили везде: в Париже и Брюсселе, в Берлине и Вене – всюду его приветствовали и восхваляли. Даже королева Виктория одарила его своим августейшим вниманием.
В Бостоне, на праздновании Дня Независимости, ему рукоплескала двадцатитысячная аудитория.
А боснийские крестьяне так его обожали, что даже отпускали себе усы, такие же, как у него.
Под его мелодии кружились в вальсе целые континенты.