Но я думаю, что он уже ничего не видел...
САХНО
Я очень немногих хоронил в своей жизни — отца, мать, тетку. Из друзей хоронил только одного Мишу Маслова, старого летчика, ушедшего на покой и умершего, как мне до сих пор кажется, от тоски и печали.
В войну, когда за один год почти целиком менялся состав бомбардировочного полка, когда на смену погибшим и исчезнувшим экипажам из Казани и с Урала приходили новенькие самолеты, а из Ташкента и Оренбурга новенькие лейтенанты, похорон не было.
Они погибали за линией фронта, взрывались на моих глазах в воздухе, догорали подо мной на земле, не выходили из пикирования над морем, просто улетали и не возвращались.
Мы не стояли потом над их холодными, растерзанными телами и потому хоронили их только в своей памяти, не до конца веря в их гибель. И это давало нам право их именами воспитывать новых ведомых, пришедших на смену мертвым.
Потом погибали другие. Ведомые становились ведущими и яростно костерили новых лейтенантиков, ставя им в пример погибших, но говоря о них как о живых.
Все было... Все помню. Только похорон не было. Не было на моей памяти похорон разбившегося летчика. Я их, честно говоря, и не видел никогда даже.
А вот на старости лет пришлось увидеть...
Мы похоронили Василия Григорьевича неподалеку от летного поля. Сделали в наших мастерских ограду красивую, колонку... Цветов было много. Из отряда прилетели, из территориального управления. Все председатели колхозов на похороны Василия Григорьевича съехались...
Следственно-техническая комиссия работала. Проводила разбор летного происшествия, выясняла причины катастрофы. А как закончила работу, то собрали нас всех в летном классе. Весь состав эскадрильи. И один наш большой гэвээфовский начальник делал сообщение. Я этого большого начальника уже лет сто знаю. Он у меня курсантом летал. Был такой период, когда я в одной летной школе летчиком-инструктором работал.
А теперь вот он стоит перед нами — полненький, облысевший, с широкими золотыми шевронами на рукавах, очень грамотный в прошлом летчик и очень на сегодняшний день сильный начальник. Мы с ним, не в укор многим, связи никогда не теряли. Правда, каждый на своем месте и друг к другу никогда по пустякам не лезли. И жены наши дружили.
— Комиссия установила, — сказал он, — что сетка карбюратора была в масле, высотный корректор не промывался, а следовательно, карбюратор перед установкой был не расконсервирован. Вот и получилось, что при плавных переходах с режима на режим двигатель вел себя нормально, а при резком изменении подачи горючего он захлебнулся.
Посмотрел он на всех в упор и жестко так добавил:
— Климов сэкономил два часа рабочего времени и убил человека. У меня все. Вы свободны, товарищи.
Никто не шевельнулся. Сидели все как приклеенные. И я сижу. И чувствую, становится мне так муторно, что подняться сил у меня не будет.
— Вы свободны, товарищи, — негромко повторил он.
Задвигался наконец наш народ, зашевелился, но все молча, без единого слова, без перешептываний. Стулья на место ставят осторожно, чтобы не громыхнуть. И выходить стали тихо.
А я сижу, ноги ватные, и все что-то решаю для себя, решаю... Сам никак не пойму что. Прямо смятение какое-то в голове, затылок болеть начинает.
Вышел он из-за стола, подошел ко мне и сел рядом.
— Здорово, Серега, — сказал он мне.
— Здорово, Петя, — отвечаю я.
— Как Надя?
— Спасибо, в порядке... Как ты-то после смерти Лизоньки?
— Да вот прихожу в себя понемногу...
— Надя очень плакала.
Закурили мы с ним по сигаретке, помолчали, повздыхали, поглядели друг на друга.
— Скоро к вам медицина нагрянет, — осторожно говорит он мне.
— Знаю, — говорю.
— Боишься?
— Нет.
— Так уж все в порядке? — с сомнением спросил он.
— Да нет... Не очень.
— Ну и зарубит тебя комиссия.
Вот тут я все для себя и решил. У меня даже голова болеть перестала.
— Не зарубит. Я на нее являться не собираюсь.
Ему показалось, что он ослышался.
— Что ты сказал?
— Переводи-ка меня в диспетчерскую, Петька, — спокойно ответил ему я.
Я когда что-нибудь для себя решу, мне всегда спокойно становится.
— Шутишь?
— Переводи, Петро, — упрямо сказал я и даже усмехнулся: — Окажи протекцию.
Вынул он блокнот свой, записал что-то для памяти и так растерянно и грустно проговорил:
— А мы тебя на комэска метили...