2
– Ну, говори.
– Да что говорить. Ты ведь и не представляешь, что такое эвакуация. Да?
– Нет, я только то, о чем писали…
– Да ничего не писали. Я думаю, что и вся война была из-за этого. Они просто чистили Москву.
– Нет, это ты брось.
– Точно тебе говорю. Они специально объявили: все больные, увечные, малоимущие – все в эвакуацию. Если бы могли, высылали бы силком, конечно. Но зачем им было силком, когда все и так ломанулись? Твои не уехали?
– Нет, остались.
– Вот и слава богу. А мама как с ума сошла. Войдут, всех перебьют… Знаешь, она никогда особенно не любила ЖД, а тут просто обезумела. Еще по телевизору истерики каждый день… Все, что могли, продали. Пианино отдали за гроши какие-то. Ну, и уехали. В теплушке, совершенно военной. Я иногда думаю, знаешь, Громов, может, они нарочно устроили игру в войну? Все же как в фильме. И все понарошку. Они помнят, что во время войны у них что-то получалось. Ну и подумали, что теперь опять получится.
– Да ну, глупости. Ты же помнишь, как все началось.
– Помню, ну и что? К этому давно подводили. Они же понимают, что у них получается, только когда война. Война – это решение всех проблем, Громов, глупый. Ты представляешь, сколько они хапнули квартир? Наших квартир ведь нет больше, Громов. Ты был в Москве и не стал заходить ко мне, правда?
– Правда. Я боялся. Грустно очень.
– А надо было зайти, правда. Ты бы увидел, что там давно чужие люди. На месте барака что-то элитное построили. Мне Лизка написала, она осталась. Они очень правильно все сделали. Выперли из города всех самых уязвимых. Тебя, меня. Дураки вроде тебя ушли служить, дуры вроде меня уехали в Махачкалу. А город достался тем, кому он должен принадлежать. Понял теперь?
Громов молчал.
– Ну и вот. С мамой вообще что-то страшное делалось. Знаешь, я когда в детстве выбрасывала, допустим, старую газету или одноразовую посуду – все думала, что эта посуда меня умоляет: не бросай, я тебе пригожусь… Было у тебя такое?
– Наверное, было. От меня мало что осталось, Маша.
– От меня тоже, но я помню. И вот мама – она все время словно всех умоляет: подождите, может быть, я пригожусь! Все время идиотская надежда, на что угодно, на любую отсрочку, снисхождение какое-то, из всего делается повод для оптимизма, всем положено улыбаться… Она ходит и упрашивает, ест и упрашивает, спит и упрашивает: позвольте, я побуду тут из милости! Это давно началось, но здесь дошло черт-те до чего. Это были полтора года такого унижения, Громов, что я сама сбежала бы на фронт, если бы не знала с самого начала, чего этот фронт стоит. Нет, подожди, не надо. – Она ложно истолковала его порыв, тогда как он хотел только обнять ее от тоски и жалости. Обоим было совершенно не до того, что называется физической стороной любви. Они лежали рядом и говорили, мучительно привыкая к близости, и не смогли бы ничего сделать, не выговорившись.
– Чем ты тут зарабатываешь?
– Я зарабатываю тут всем, Громов, всем, кроме торговли собой, и то потому, что мало кому нужна. Здесь востребован более пухлый тип. Я работала в писательском бюро – писателей же эвакуировали сразу, все творческие союзы тоже. Половина на фронт, а кто постарше – сюда. Тоже бесполезный народ, пусть едут в Махачкалу. У них было бюро пропаганды, давали какой-то гороховый концентрат, я оформляла им путевки на сельхозпредприятия… Потом встречи с местным населением, которое по-русски уже ни бельмеса… Много, много было интересного, Громов, ты что. Я хотела на компьютере – так здесь не так много компьютеров, эти места все разобраны. Мать в магазине, то продавщицу подменяет, то пол моет. Я на местное телевидение толкалась – но там русские ни к чему. Одно время в больнице работала, тоже выперли, конкуренция. Перебиваюсь с хлеба на воду. Я давно бы вернулась, но сейчас трудно с поездами, а на самолет у нас нет.
– Я пришлю.
– Хорошо, пришлешь, и куда я денусь? Мне в Москву ехать некуда.
– Найду.
– Не знаю, как ты будешь искать. Я слышала, Москву закрыли.
– Я тоже слышал. Неправда. Я там был.
– И что? Многие вернулись из эвакуации?
– Не знаю. Я не встречал.
– А я тебе скажу. Никто не вернулся. Нас никогда не пустят обратно, Громов. Нас там не надо, точно тебе говорю.
Он опять промолчал.
– Вот ты за кого воюешь, мой прекрасный. А теперь расскажи, как воюется.
– Да как воюется, – сказал Громов. – Никак, в сущности. В первый год еще воевалось. Это, как ты понимаешь, было довольно неприятно. Когда у человека кишки вон – ничего хорошего. Говорили, привыкаешь, – так это неправда. Никто не привыкает. Сначала убивали по-настоящему. Потом пошли затишья между боями, потом они стали все дольше. Я в какой-то момент понял, что силы на войну нет ни у нас, ни у них. А демобилизовать стыдно.