Некоторое время Хламида молчал, супя брови. Наконец встал — и улыбнулся присутствующим самой очаровательной из своих улыбок, располагавшей к нему и закоренелых недоброжелателей.
— Тут прозвучало много лестных слов обо мне, я — не стою их, мне все казалось, что говорят о моем брате, даже — о двоюродном, — глуховато заговорил он, не забывая покашливать. Оканье его было менее заметным, чем у Горбунова. Тире в устной речи он расставлял так же часто, как в письменной: Ять так и видел их. Так же говорили и все его герои, даже в мемуарах. — Но — не стану тратить время на опровержение сих чрезмерных похвал, ибо не для того мы столь поздно собрались тут. Вопрос, который задали вы, и меня тревожит, ибо — все мы люди литературные — чувствуете вы в моих несвоевременных писаниях некую неполноту, и — есть она. Иные большевики, что понеразумней, думают, что я в глухой оппозиции, а я, по правде сказать, и сам не знаю, ибо — для оппозиции надобно видеть позицию, как говорил французский социалист Лафарг. А я позиции еще не вижу, нет, не вижу. Он помолчал, прошелся перед притихшими елагинцами, сел на стул.
— Я — многих из них знаю, они — разные, и — большую я вижу за ними силу. Но — как бы этой силе не загубить дело, за которое тысячи лучших людей, интеллигентов, ваших друзей и братьев, отдавали жизни свои. Есть ли опасность, что вместо революции будет бунт, в котором голос интеллигенции попросту захлебнется? Есть, и — уже осуществляется. Так что решить нам всем предстоит — одно: что делать, если дело безнадежно? Стоит ли лапки поднять — или попытаемся хоть помереть достойно?
— А вы полагаете, что с режимом ничего уже сделать нельзя? — Ять узнал голос Алексеева. Хламида прищурился.
— Не подойдете ли ближе, не вижу лица вашего, так — отвечать трудно…
— А мне трудно встать, — насмешливо отвечал Алексеев из темноты. — Я буду постарше, не взыщите.
— Гм… ну что ж, — Хламида своевременно закашлялся. — Не буду скрывать: в случае перехода вашего в оппозицию шансы на победу представляются мне не просто иллюзорными, а и — прямо сказать — не существующими вовсе. Сами же они еще не выбрали, по какому пути идти, и я не для того пишу, чтобы им помешать, а напротив — чтобы путь, по которому они пойдут, был не вовсе смертелен… для нас с вами. Ошибиться — можно, больше того, не ошибиться — почти нельзя. Однако ежели теперь им помочь, их направить — есть шанс еще увидеть Россию достойной.
Определение «достойная» применительно к русской жизни, как заметил Ять, заменяло либеральным публицистам все конкретные слова — «сытая», «свободная», «просвещенная» и пр.
— Ведь они, — тут Хламида подпустил мечтательности, — они — в большинстве своем — люди удивительные! Удивительные, да. Лучших — нет, уморили лучших, самодержавие российское само виновато, что у него теперь такие враги. Приходится с теми иметь дело, кто до сего дня остался. Но — есть мечта в душах их, и любят они людей, со всем их окаянством. Зверье любят… да. С ними много сейчас нечестных, временных: вот — я знаю — Корабельников. Я — не верю ему, прежде верил, теперь знаю, что ему, кроме славы и гонораров, ничего особенного не нужно! Он хочет их руками — для себя место расчистить, я — видел таких, их недолго потом помнят. Но из тех, что с ними пошли, есть — честные (он назвал несколько никому не ведомых фамилий, ибо уважал только тех литераторов, которым мог покровительствовать: едва они начинали составлять ему конкуренцию, благотворительность кончалась и автор объявлялся продавшимся или зазнавшимся). Это — люди сильные, самобытные, жизнь видели и могут рассказать о ней. Если хотите знать мое мнение, без большевиков — не выбраться России из ямы. Но и с теми большевиками, которые есть, — не выбраться. А потому, по скромному моему разумению, раз уж вы спросили меня, — долг наш понятен: в меру сил делать из них тех людей, на которых не стыдно оставить судьбу Родины. Так что предложение об издательстве, думаю я, следует вам принять… и если нужна вам помощь моя, то — вот она.
Этого никто не ожидал: даже согласие Хламиды на встречу с радикальной оппозицией было чудом — а тут он сам предлагал сотрудничество! Тронуть его никто не решился бы, большевики, хоть и кривясь, терпели его «новожизненскую» публицистику, — стало быть, и издательство с ним во главе могло просуществовать как минимум несколько месяцев.
— Так я поговорю с Чарнолуским, — говорил Хламида, собирая свои бумаги, так и не понадобившиеся ему во время беседы. — Я давно его знаю, человек милый, и странности у него милые. Пишет пьесы, не умеет этого скрыть — ну, куда годится? — Теперь главное было решено, и Хламида позволил себе предаться обаятельным воспоминаниям. — В Италии часто встречались с ним, год он там прожил… да! Много врут про него, этому — не верьте: местные рыбаки с первого взгляда отличают, кто — человек. Его — любили они, говорили: вот идет легкий синьор! Он, знаете, и в самом деле пухлый, а легкий: в лодку, бывало, садился — почти не чувствовалось. Не погружается лодка, а? Какой удивительный…