ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Мода на невинность

Изумительно, волнительно, волшебно! Нет слов, одни эмоции. >>>>>

Слепая страсть

Лёгкий, бездумный, без интриг, довольно предсказуемый. Стать не интересно. -5 >>>>>

Жажда золота

Очень понравился роман!!!! Никаких тупых героинь и самодовольных, напыщенных героев! Реально,... >>>>>

Невеста по завещанию

Бред сивой кобылы. Я поначалу не поняла, что за храмы, жрецы, странные пояснения про одежду, намеки на средневековье... >>>>>

Лик огня

Бредовый бред. С каждым разом серия всё тухлее. -5 >>>>>




  116  

— А кого боишься?

— Здесь — никого. — Он гладил ее теплые темные волосы, зарывался в них руками и готов был сидеть так бесконечно. — А в Питере есть кого бояться, и именно поэтому так смешны мне все эти споры — в сущности, между своими. Ведь и среди большевиков полно своих, с которыми вполне можно разговаривать; и среди интеллигенции довольно хамья… Один такой барин жил и на Елагином до раскола — действительно барин, белый, холеный, но удивительно ловкий на всякую работу и страшно приверженный сильной власти.

— Я тоже ловка на всякую работу.

— Ты другая. А впрочем, и в тебе кое-что пугает меня. Ты была бы своей при всех, со всеми.

— Да, но при этом ничьей. Не забывай, пожалуйста.

— Это-то меня и утешает. Так вот, они ссорятся, выясняют отношения, марают друг друга, как только могут, — а те, кого действительно надо бояться, выжидают только момента, когда им можно будет вылезти наружу. Этих я действительно боюсь — потому что для нас еще есть запреты, а для них нет.

— Да разве в запретах все дело? Ты их сам ненавидишь.

— Не в запретах, Боже мой, а… как бы сказать? В бессмысленных условностях, по которым только и узнаешь своего. Без этих условностей, этих своих — я сам уже иногда не знаю, есть ли я на свете или меня вправду упразднили вместе с буквой… Дело даже не в пресловутой вежливости или обращениях на «вы»: простонародье как раз очень вежливо, соблюдает этикет, салфет вашей милости… Я знаю, как извозчики в своей среде презирают того, кто грязнее прочих, или того, кто не выучился господской речи… Как же-с, оченно понимают! Нет, мы скорее как те зуевские альмеки, которые и сами не скажут, зачем все это проделывают. Просто их жизнь оплетена паутиной сложнейших взаимодействий с миром. Не знаю даже, как сказать…

— Ах, что ты объясняешь так долго! Я все это знаю тысячу лет. Почему в детстве иногда кажется, что надо сейчас же открыть окно, или прикоснуться к столу, или переставить стул?

— Да, вроде этого. Некоторые всю религию выводят из таких предчувствий. И знаешь, я помню день, когда тебя встретил: ведь я мог не пойти туда, не хотел — но был какой-то уголек, тлел, тлел и не давал сидеть дома…

— Да. И еще, знаешь, меня очень утешила история, когда некто собирался ехать к другу, но вдруг почему-то, уже в трамвае, почувствовал сильнейшее желание вернуться домой и поменять местами две книги на полке. Зачем, с какой стати? Но он вернулся, пешком пошел домой, переставил эти книги — и тут узнал, что в доме друга внезапно обрушился потолок, как раз в столовой, где они наверняка были бы в эту минуту!

— Ну, это совпадение: может, ему каждый день хотелось вернуться и переставить книги, а один раз это спасло…

— Скорее всего. Но я точно знаю, что слышу какие-то струны. Они словно проходят через меня.

— И грамотность, кстати, той же природы. Я сам чувствую, что, ставя «а» вместо «о», нарушаю что-то в самой ткани мира…

— Ты засыпаешь?

— Нет, просто успокоился. Я всегда успокаиваюсь, когда ты у меня в руках.

— Господи, как мало тебе нужно. Я сошью себе поводок. Надеюсь, в уборную ты меня отпустишь?

— Да, но ненадолго. И спать, скорее спать.


Как ни ужасно в этом признаться, но сны, которые снились ему во всякую ночь с Таней, были не похожи на обычные, заставлявшие Ятя смеяться. Он бывал удивительно счастлив во сне, но только не с ней. С ней все было слишком прекрасно наяву — и потому ночами его не покидало ощущение свершившегося предательства, рокового упущения. Может быть, дело было именно в том, что он не привык к счастью и все время чувствовал себя смутно виноватым за него, — но почти каждую ночь, когда они были вместе, короткий обморочный сон нес ему тоску и тревогу, и Ять просыпался, не чувствуя ни облегчения, ни отдыха. Так и теперь, едва она затихла рядом, спиной к нему, поджав колени почти к подбородку, свернувшись, как зародыш, — он оборвался в такой же тревожный сон.

Во сне он жил здесь, в Крыму, в Гурзуфе, со своим мальчиком, неуловимо похожим на Петечку: это был их собственный сын, сын от Тани, но Таня, как почти всегда в его снах, отсутствовала. Она никогда не снилась ему, и в этом было особенное, деликатное милосердие, за которое он в годы разрыва был благодарен и ей, и силам, ее пославшим. Тани не было, но мальчик был ее, с теми же мягкими черными волосами и круглыми глазами, — мальчик ласковый, нежный, любящий его бесконечно. Ему было лет восемь. Они шли в горный хвойный лес, вроде того, через который он проходил на перевале, — только не в пример более густой и рыжий, осенний. То ли по грибы (он помнил, что в Крыму грибной сезон начинается осенью), то ли попросту гулять, дышать хвоей, — и, как всегда (не только во сне), из самого его страха родилось несчастье. Он знал, что заблудится, что до сих пор плохо знаком с этими местами, — и точно, еще минуту назад за деревьями виднелся поселок, а сейчас вокруг во все стороны был рыжий хвойный лес, и в самой рыжине его было что-то болезненное: не могла теплая, ранняя еще осень так густо выстлать землю сосновыми иглами, так побить холодом кедры. Это был больной лес и больное пространство, из которого надо было любой ценой вернуться в прежнюю, уютную жизнь, — но он и сам не помнил, где и как пересек границу. Задыхаясь, он бормотал какую-то ерунду, чтобы мальчик не почувствовал его страха. Это был пугливый, домашний мальчик, ему мгновенно передавались все чувства Ятя, но он еще не плакал, крепился. Во все стороны было одно и то же — гора, хвоя; спуститься к морю, подумал Ять, там-то уж вдоль берега вернемся, — но и вниз пути не было, ибо склон вдруг обрывался. От обрыва Ять торопливо пошел вверх, таща за собой мальчика, — но вдруг испугался его молчания: он не жаловался, не спрашивал, когда же они наконец выйдут, вообще был подозрительно тих; Ять присел перед ним на корточки, заглянул ему в лицо — и понял, что случилось самое худшее, то, чего он боялся с самого начала. Это все еще был его сын, но уже начавший неуловимо меняться: глаза его прямо глядели в глаза Ятя, но в лице, во всем облике проступало что-то звериное, зверье, и всего ужасней было то, что с самого его рождения Ять об этом подспудно догадывался. В самой его тихой ласковости, кротости, понятливости было обещание грядущих перемен и бед, ловушка, обман доверия; теперь, выждав час, когда Ятю неоткуда ждать помощи, он на глазах развоплощался. Зверь — это было бы еще не так страшно; он оставался человеком, но из него уже торчал нелюдь, одновременно жалобный и безжалостный. Черты его лица словно обтекали, плавились, приобретали жалкое, просительное выражение, но все это была ложь — он готовился к прыжку, собирался укусить, вцепиться в глотку, и все это с тоской и страхом в круглых черных глазах; кожа его становилась желтой, шафрановой. Он скривил рот, чтобы заплакать (может быть, так плакала подлинная, еще живая его сущность, неотвратимо побеждаемая зверем), — но вместо тихого, скулящего плача Ять услышал гортанный пронзительный крик — визг затравленной, долго скрываемой радости; в следующую секунду маленькое визжащее существо прыгнуло прямо на него, и он очнулся, вскочив на кровати и задыхаясь. С улицы доносился тот же гортанный крик. Таня стояла у окна, накинув его пальто. Было уже довольно светло. Ять натянул кальсоны и подошел к окну.

  116