Так изображает дело Оссендовский. Но другой очевидец, тоже наблюдавший нечто похожее, считает, что никакой особенной прозорливостью Унгерн не обладал и что претензия на "ясновидение" - еще один признак его психического расстройства и маниакальной веры в собственную избранность. В жизни это оборачивалось кровавым абсурдом. Очевидец рассказывает, как после штурма Гусиноозерского дацана в Забайкалье, когда в плен попало свыше четырехсот красноармейцев, барон приказал выстроить их в шеренгу и медленно пошел вдоль нее, никого ни о чем не спрашивая, лишь пристально вглядываясь в глаза каждому. Было это упражнением в физиогномике или психологическим экспериментом, или, замирая перед кем-то из пленных, Унгерн ожидал некоей подсказки свыше, теперь уже сказать трудно. Как бы то ни было, около сотни человек он с уверенностью отнес к разряду "коммунистов и красных добровольцев". Их тут же расстреляли, а оставшимся разрешили пополнить ряды Азиатской дивизии. Однако позднее эти счастливчики рассказывали, что их убитые товарищи, как и они сами, были насильно мобилизованными крестьянами Иркутской и Томской губерний - просто им не повезло, хотя они ровно ничем не отличались от тех, кого Унгерн почему-то счел заслуживающими снисхождения и оставил в живых.
Унгерн и гордился своей беспощадностью, и вместе с тем испытывал болезненную потребность оправдать ее, пускался в пространные объяснения, никак не спровоцированные собеседниками. На эту тему он порой заговаривал даже с малознакомыми людьми. Вот образчик его рассуждений:
"Я не знаю пощады, и пусть ваши газеты пишут обо мне что угодно. Я плюю на это! Я твердо знаю, какие могут быть последствия при обращении к снисходительности и добродушию в отношении диких орд русских безбожников…"
А через два с половиной года, разъезжая с Оссендовским на автомобиле по ночной Урге, Унгерн внезапно начал говорить ему: "Некоторые из моих единомышленников не любят меня за строгость и даже, может быть, жестокость, не понимая того, что мы боремся не с политической партией, а с сектой разрушителей всей современной культуры. Разве итальянцы не казнят членов "Черной руки"? Разве американцы не убивают электричеством анархистов-бомбометателей? Почему же мне не может быть позволено освободить мир от тех, кто убивает душу народа? Мне - немцу, потомку крестоносцев и рыцарей. Против убийц я знаю только одно средство - смерть!"
Здесь Унгерн лукавит: "единомышленники" обвиняли его в жестокости не к врагам, а к своим же соратникам и к тем, кого он в силу разных причин считал "вредным элементом".
Примечательно, что современники барона, описывая установленные им порядки, прибегали к слову "эксперимент". Унгерн стремился улучшить человеческую природу в соответствии со своими о ней представлениями. Первым материалом для этих опытов стали солдаты и офицеры Азиатской дивизии. На них он экспериментировал со свирепой бескомпромиссностью изгоя, который мыслит масштабами воображаемых империй, но сам стоит вне всяких государственных структур.
Например, в Азиатской дивизии практиковалась порка бамбуками. При этом пороли с восточной жестокостью и изобретательностью. Экзекуторы Унгерна владели монгольским способом порки, при котором на спине у человека мясо отстает от костей, но сам он не умирает. Дезертиров и пленных забивали насмерть.
Помимо порки самым распространенным наказанием было "сажание на крышу". Неизвестно, кто подсказал Унгерну этот экзотический способ карать виновных, но только не монголы. По-видимому, он однажды употребил его в приступе вдохновения, вызванном очередным припадком ярости, а затем ввел в систему. Это наказание было дисциплинарным и применялось почти исключительно к офицерам. В качестве офицерской "гауптвахты" использовалась главным образом крыша здания штаба дивизии. Очевидцы не раз видели на ней "десятки людей, ровно стаю голубей". Провинившиеся "жались друг к другу, кутались в халаты, чтобы как-то спастись от холода, а скользкая и крутая крыша усугубляла их мучения". Одеял не полагалось, пищу раз в день подтягивали в корзине на веревке. Некоторых приговаривали к сидению без пищи и воды. Последнее было не так страшно, воду заменял снег, а еду разрешалось покупать на собственные деньги. От голода не умер никто, но мороз и пронзительный ветер, от которого негде укрыться, делали свое дело. Многие заболевали воспалением легких, отмораживали руки и ноги. Бежать никто не решался - это уже считалось дезертирством. В походе вместо крыш использовались деревья. Во время привалов наказанные просиживали на ветвях по нескольку часов, а то и с вечера до утра. Если лагерь разбивали надолго, деревья вокруг всегда были усеяны скрючившимися фигурками. "Однажды, - не без умиления перед причудами барона вспоминает один из офицеров, - на кустах оказался весь штаб дивизии. Сидеть было тяжело, в мягкую часть впивались сучья, ветер покачивал ветки, а перед глазами был шумный лагерь, откуда кучки людей с любопытством наблюдали новую позицию, занятую штабом". В степи, где не было ни деревьев, ни кустарника, провинившихся зимой сажали на лед, летом ставили без оружия в тысяче шагов от лагеря.