«Пожалуйста, отпустите меня… Я же…» – глядя в глаза отца Глеба, я не посмела сказать: отпустила вас. Бессильная мольба замерла на моих губах. Я выпрямилась, унимая дрожь.
«Ты больна, – голос мужа вступил откуда-то сбоку, – эта болезнь – особая, мы с Глебом пришли… Это я настоял на том, чтобы отчитать». Слабеющими глазами я видела колонну, держащую своды, и голый каменный пол. Мне навстречу их выводили под руки. Изгибаясь, но не смея подняться, расслабленные пытались уползти, скрыться от нещадных глаз. «Ты хочешь сказать, я – бесноватая?» – «Нет, – муж возразил нетвердо. – Я хочу сказать, это – болезнь. В больницу нельзя. После таких учреждений выходят с волчьим билетом. Это значит, что, пока не поздно, мы должны испробовать все». – «А если не получится?» – кривая игла восходила над теменем, примеривалась к затылочным костям. «Будем пытаться до последнего», – на этот раз муж ответил твердо. «До последнего, – я сжалась на стуле, – это значит – убить».
Красное ходило под сердцем, сводило ступни. «Только посмейте, и я изведу обоих. В церкви буду вставать напротив. Помнишь черную моль?».
«Ты сама себя убиваешь, – отец Глеб приступил с мягкостью. – Неужели ты и вправду думаешь, что мы к тебе – со злом?» Он говорил, что, сопротивляясь, я усугубляю страшную опасность: своеволие не прощается, то, что я задумала, чревато гибелью, сколько случаев, попадают под машину, все говорят – случайность, но случайностей нет, тебе ли не знать. «Глеб прав, – муж нарушил молчание, – ты сама обрекаешь себя». Мимо меня он смотрел в пустоту слепыми глазами. «Это все?» – словно готовясь подписать, я спросила твердо.
Торопливо, как будто боясь упустить главное, отец Глеб заговорил о детях, на которых родительский грех. Рано или поздно, когда родятся, ты узнаешь, как карает Господь – через детей. Он говорил о младенческих смертях, о том, что, ступая на путь своеволия, в жертву мы приносим детей.
Огонь отступал от сердца. Холод, поднявшийся снизу, замкнулся ледяным кольцом. Остов первенца, словно я, сидящая перед ними, стала глиняным сосудом, лежал замурованный во льду. Водя пальцами по щекам, я думала: нет ничего такого, о чем я не знала заранее. От лица карающей церкви они говорили сущую правду, от которой, как от их глаз, нельзя было укрыться.
Я провела рукой по груди, прикоснулась к холодной глине. Запах хлороформа поднялся к моим ноздрям. Отец Глеб перекрестился. На меня он смотрел оплывающими глазами, в которых, содрогаясь от ужаса, я видела любовь. «Что мне сделать, чтобы ты поверила?» – он смотрел тихо и печально, но слова не имели ни связи, ни смысла. «Чтобы поверила?» – я переспросила медленно, как на чужом языке. Язык распух в моем горле, иначе я сумела бы выговорить правду: я поверю тогда, когда вы узнаете Божью кару – через ваших детей.
Упираясь руками в столешницу, я поднималась тяжело. Я знала: теперь надо действовать хитростью – в ней моя надежда на спасение. «Может быть, действительно стоит попробовать, чем черт не шутит», – я попыталась подмигнуть. «Знаешь, с этим господином надо поосторожнее», – муж поморщился. «С господами», – я возразила тихо. Он не переспросил. (Не возражают, боятся спугнуть. Разговаривают как с сумасшедшей.) «Пойду переоденусь, – я огляделась. – Если уж отчитывать, нехорошо в халате». Слабые ноги отказывались держать. Цепляясь за стены, я добралась до комнаты и притворила дверь. Она открывалась наружу, изнутри не подпереть. Цепкими глазами я обшарила комнату, пока не наткнулась: лампа, прикрученная к столу, крепилась на длинном штыре. Стараясь действовать беззвучно, я открутила винт и вытянула из гнезда. Подкравшись к двери, просунула и подперла вывернутым абажуром. Разговаривая вполголоса, они ходили по коридору.
Бояться нельзя, если справятся со мной, справятся и с другими. В дверь стучали настойчиво. «Открой», – отец Глеб звал меня. Руки дрогнули. Опережая дрожь, я зажала их между колен. Спина взмокла. Я сцепила зубы до хруста. «Пожалуйста, открой». Я не узнала голоса. Кто-то, стоявший под дверью, дергал ручку, расшатывая вставленный штырь. Свернутый абажур бился о стену. Углом подушки, давя подступающий ужас, я забила себе рот.
Тревожный запах ладана сочился из дверной щели. Они выпевали в два голоса, неразборчиво. Я слышала шуршание страниц, и под это шуршание голоса вступали попеременно: тенором и баритоном. Угол подушки стал мокрым. Я вытянула изо рта и замерла, прислушиваясь. Шуршало громко и хрустко, как магнитофонная пленка. Под привычный пленочный хруст два голоса сливались в одно. То скверным тенорком, то низким баритоном голоса отчитывали меня, изгоняли бесов. Формулы, к которым они взывали, низвергали в бездну, запускали пальцы в такие глубины, где терялся разум. Ужас расслабленного безумия жег изнутри. Снова, как будто вышла наружу, я видела себя со стороны – у храмовых колонн. Кто-то, имеющий силу, пронзал металлическим взглядом, подступал непреклонно. Зажав ладонями уши, я сползла на пол и шевельнула губами: «Только не слушать, песня, это – другое, в два голоса, я знаю… Это – просто песня… Песня на русские темы…»