Но я замечаю, Макс, что стал рассказывать тебе истории, которые тебе не могут быть интересны, и рассказываю их лишь для того, чтобы вообще что-то рассказывать и чувствовать какую-то связь с тобой, поскольку я вернулся из Праги в настроении весьма печальном и безрадостном. Сначала я вообще думал тебе не писать, возможно, когда ты жил в городе с его шумом и неблагополучием, эти письма и были уместны, но вторгаться теперь в приморскую тишину мне не хотелось, в этой мысли меня утвердила и открытка, которую ты напоследок послал из Праги. Сейчас же, когда я вернулся из Праги, слегка огорченный страданиями отца (возможно, дальше полегчает, он уже неделю как ежедневно гуляет, но боли, плохое самочувствие, беспокойство, страх продолжаются), огорченный из-за удивительно храброй, очень сильной духом, но все более разрушающей себя своими заботами матери, огорченный еще и некоторыми другими, гораздо менее важными, но почти столь же угнетающими вещами; и потому что сам я близок к саморазрушению, я подумал и о тебе, сегодня я видел тебя во сне, много раз, но запомнилось, лишь как ты выглядываешь из окна, ужасно худой, лицо — совершенный треугольник; так вот, по всем этим причинам (к тому же «противоестественная» жизнь последних дней выбила меня из равновесия, и я вдруг увидел, как дорога, если считать, что она до сих пор была, обрывается прямо у меня под ногами) я все же тебе пишу, при всех внешних оговорках и внутренних препятствиях. Судя по тому, как ты провел последнее время в Праге, все время в ожидании писем из Лейпцига (и страдая от полученного письма порой сильнее, чем до сих пор), ты выглядишь примерно так, как в моем сне, даже если ты во время отпуска немного отдохнул — чего я от души тебе желаю. Могло ведь случиться, что теперь ты не страдаешь постоянно из-за писем, а наслаждаешься счастьем живого общения. Я с удовольствием передал бы привет фройляйн С., но не могу, я знаю ее все меньше. Я знаю ее по твоим рассказам как чудесную подругу. Я знаю ее далее как непонятную, но никогда не слышащую упреков богиню новеллы, но знаю ее, наконец, и как твою корреспондентку, которая старается тебя разрушить и притом отрицает, что желает этого. Тут слишком много противоречивого, за этим не видно человека, я не знаю, кто рядом с тобой, и я не могу передавать ей привет. А ты будь здоров и здоровым возвращайся.
Ф.
[Плана, штемпель 16.VIII.1922]
Дорогой Макс,
я буду говорить и о том, что, как мне кажется, я понимаю лучше тебя, и о том, чего я не понимаю. Возможно, при этом выяснится, что я вообще ничего не понимаю, это вполне может быть, ибо тема объемна и велика и сужу я слишком издали, к тому же добавляется забота о тебе, у которого дела, может быть, еще хуже, чем ты признаешься, и обо всем этом я могу составить себе лишь туманное представление.
Прежде всего и главным образом я не понимаю, почему ты так превозносишь достоинства В., как будто (возможности продолжать спокойно больше нет, погода испортилась, явился мой зять, немного заброшенный всеми, и сидит за моим столом — моим ли? — это ведь его стол, и то, что прекрасная комната предоставлена мне и что семья из трех человек спит вместе в моей маленькой комнате — не считая, впрочем, большой кухни, — это непостижимое благодеяние, особенно если вспомнить, как в первые дни, когда комнаты распределялись иначе, мой зять радостно потягивался утром в своей кровати и говорил, что самое прекрасное в этой дачной жизни — возможность, проснувшись, прямо из кровати наслаждаться таким прекрасным видом, лесом вдали и т. д., а уже спустя несколько дней он спал в маленькой комнате с видом на соседский двор и печной трубой, я упоминаю все это, чтобы… нет, трудно сказать зачем) — но возвращаюсь к твоим делам. Как бы там ни было, у В. вовсе нет никаких преимуществ, но весы, по крайней мере в данный момент, уравновешены настолько тщательно, насколько это необходимо, чтобы ужасно мучить вас всех. У В. нет никаких преимуществ, он не может жениться, не может помочь, он не может сделать Э. матерью, или, если бы он мог, он бы уже это сделал и гораздо сильнее использовал бы это как довод против тебя. Так что речь не идет о благородстве с той стороны и неблагородстве с этой. Он любит Э., и ты любишь ее; кто здесь возьмется что-то решать, если даже Э. сделать этого не может. На его стороне внешность и привлекательность молодости, тем более что женщина старше его, это очень важно, особенно потому, что еврейство не столько отягощает тебя, сколько высвечивает его. Но тебе, несомненно, дано что-то более и более долговечное, ты можешь любить, как мужчина, помогать, как мужчина, можешь, как художник, непрестанно одарять то мечтой, то реальностью искусства. Что же в таком случае приводит тебя в отчаяние? Очевидно, не мысль об исходе борьбы, а сама борьба и ее эпизоды. Тут ты, конечно, прав; я бы этого не сумел, я бы не мог вынести даже малейшего намека на все это, но ведь ты выдерживаешь много такого, от чего бы я бежал или что бежало бы от меня. Тут я, возможно, склонен тебя переоценивать, я не представляю даже малой доли того, на что ты способен.