Потом и из самой книги древняя «Песнь неизвестного поэта»: «Готовлюсь к борьбе». Она начинается так: «Восстань, жена, воткни свою длинную спицу в розовое шитье и принеси мне мое оружие». Потом в четырех стихах описывается это оружие, которое жена возлагает на мужа: мечи, копья, лук и стрелы. А под конец Кафка с неподражаемой театральной наивностью разыгрывал все в миметической сценке: «А теперь трепещи и беги — ибо с таким ужасным лицом я иду на врага!»
Любимыми стихами Кафки были строфы из «Человека деяний» Ли Тайпи, из «Трех жен мандарина» Сао Хана, а также стихотворение Су Тонгпо «Баклан» («А по ночам, когда на воде сияет луна, баклан, стоя на одной ноге в воде, предается своим размышленьям. Так и человек, лелея в сердце любовь, все кружит и кружит вокруг одной мысли»). Но более всего Кафка любил стихотворение Ян Ценцая «Глубокой ночью», окончание которого он читал обычно одновременно и с драматической эмфазой, и юмором:
- Холодной ночью я за книгой забыл о том, что давно
- пора спать.
- Аромат на моей постели давно улетучился,
- камин не горит больше.
- Красивая подруга моя, устав ждать,
- в гневе вырывает у меня лампу
- И спрашивает меня: ты хоть знаешь, как сейчас поздно?
Есть в этой книге еще немало стихов и строк, которые Кафка очень любил, и эта любовь говорит о своеобразии писаний Кафки больше, чем любые многомудрые рассуждения. С каким чувством, чуть ли не со слезами он декламировал трогательные стихи «О верной супруге». Приходилось опасаться, что голос его предательски дрогнет на строках окончания («Отчего я не знал вас, когда еще был свободен!»). С неподражаемым подъемом и пафосом Кафка произносил и стихотворение Ду Фу, обращенное к Ли Тайпи: «Тебя именуют неиссякаемым водопадом капель — и ты подобен посланцам небес», особенно финал, где говорится о том, как поэт рисует кисточкой на бумаге, и потом это: «А когда песнь исполнена, вокруг тебя слышится чудный шепот бессмертных духов». То, как Кафка произносил эти строки, до сих пор стоит у меня в ушах; можно было прямо-таки видеть, слушая его низкий медленный голос и глядя на его воздетую руку, как вокруг поэта восседают, дивясь ему, духи. — Кафка вообще любил те места, где один великий дух воздает должное другому. С какой растроганностью он читал мне отрывок из воспоминаний Достоевского о том, как к нему, совершенно еще неизвестному писателю, вторглись под утро Григорович с Некрасовым, чтобы поблагодарить за повесть «Бедные люди». — А чтобы завершить мои «китайские» воспоминания, упомяну еще, что он по временам выше всех ставил Ду Фу, вероятно, из-за сильной ноты социального сочувствия и воинственного духа. Думаю, что не ошибусь, отметив строки Ду Фу, в которых я вижу ключ к «Императорскому посланию» Кафки:
- Северные горы содрогаются от грохота барабанов.
- На западе все дороги запружены всадниками
- и колесницами, Даже императорским посланникам нет проезда.
Разумеется, можно при этом вспомнить и множество других китайских мотивов у Кафки.
В своих записях 1930 года я нахожу фрагмент, который я тут приведу, чтобы показать, какие формы приобрел в моем сознании облик друга через пять лет после его смерти, хотя для меня, конечно, он навсегда остался живым. Представления о нем продолжают во мне, естественно, развиваться — без всякого пересмотра того фундамента, что сложился в самом начале.
«В новогоднюю ночь 1930 года он мне приснился. Он сказал мне: „Великая иллюзия — в этом отношении жизнь действительно совершенна“. Я много раз просыпался, чтобы получше, понадежнее запомнить эти слова. В полудреме они казались мне полными необыкновенного смысла, который теперь от меня ускользает. В самом сне я жалобно возразил: „Но ведь наша дружба не была иллюзией?“ Тень исчезла. Во сне же я сказал своей скептически настроенной жене: „Я ни в чем так не уверен, как в том, что снова увижу Кафку“. Позднее мне приснился человек с большим, туманно-белым лицом, он был закутан в темный плат, ноги полностью растворялись в темноте. То не был Кафка, но человек был с ним как-то внутренне связан. Он был со мной очень любезен, говорил в манере некоторых старцев, мудро и ласково, с глубоким пониманием. Кто-то из тех, кого нет больше на земле. Я жаловался, что мне приходится много работать, из-за чего я и несчастлив. Он покачал головой (как Ахилл в „Одиссее“), словно давая понять, что и тяготы жизни нужно принимать как неизбежность. Я: так, стало быть, там очень скучно? Он улыбнулся мне как ребенку: вовсе нет, дел, и самых разных, хватает. Я: разве не все делают там одно и то же? Существует иерархия? Он: и мы напрягаемся, хотя и противоположно тому, что делают люди, — в сторону молчания. И тут много ступеней. Наибольшая радость для нас — глас, полный духов. — Смысл этих последних слов я, просыпаясь, утратил. А он много говорил о „радовании гласу“. — И еще я сказал: „Переход от посюстороннего существования, должно быть, ужасен. Ни помощи, ни совета“. Это он подтвердил. Особенно подчеркнув, что кости черепа давят на мозг, когда душа (после смерти) высвобождается из тела. Я подумал: в этой ситуации мне поможет Кафка. Потом я засомневался. Ведь Кафка нередко оставлял человека в опасной ситуации одного, из педагогических соображений — например, во время плавания или катания на лодке. Помоги себе сам — как будто говорила тогда лукавая мина на его лице. — С этим я и проснулся».