Вчера я написал Оскару и хотя упомянул о своем страхе, но приезд подтвердил, письмо еще не отправлено, между тем наступила ночь. Наверное, еще ночь я подожду; если не выдержу, я должен все-таки отказаться. Таким образом, решено, что больше я из Богемии не выезжаю, вначале я ограничусь Прагой, потом своей комнатой, а потом своей кроватью, потом определенным положением тела, потом и вовсе ничем. Может быть, потом я добровольно — тут нужна добровольность и радостность — смогу отказаться и от счастья писать.
Чтобы литературно заострить всю эту историю — заостряю не я, это делает сама тема, — должен добавить, что в моем страхе перед поездкой играет роль также мысль о необходимости по крайней мере на несколько дней оторваться от письменного стола. И эта смешная мысль на самом деле единственно оправданна, ибо существование писателя действительно зависит от письменного стола, он, собственно говоря, если хочет избегнуть безумия, вообще не вправе удаляться от письменного стола, он должен вцепиться в него зубами.
Вот определение писателя, такого писателя, и объяснение его воздействия, если таковое действительно существует: он козел отпущения для человечества, он позволяет людям невинно, почти невинно, наслаждаться грехом.
Позавчера я случайно оказался на вокзале (должен был уезжать мой зять, но не уехал), случайно здесь остановился венский скорый, потому что надо было переждать, пока проедет скорый в Прагу, случайно в нем оказалась твоя жена, приятный сюрприз, мы несколько минут поговорили, она рассказала, что ты кончил рассказ.
Если я поеду в Георгенталь, я пробуду десять дней в Праге, буду, счастливый, лежать на твоем канапе и ты мне будешь читать. А если не поеду…
Я протелеграфировал Оскару отбой, иначе не получается, иначе никак не справиться с возбуждением. Уже вчерашнее первое письмо к нему показалось мне очень знакомым, так я обычно писал Ф.
[Плана, штемпель 12.VII.1922]
Дражайший Макс,
обычно я мечусь по кругу или окаменело сижу, как это делает отчаявшийся зверь в своей норе, всюду враги, около одной комнаты дети, около другой тоже, я уже собрался уйти, это все-таки дает покой, хотя бы на один миг, и вот могу тебе написать. Не думай, что в Плане совершенно или почти совершенно замечательно и что главным образом поэтому я здесь остаюсь. Хотя сам быт — с точки зрения домашнего покоя — устроен почти изобретательно, нужно только этим пользоваться, и заботливейшая Оттла тоже вовсю старается, ни они, ни ребенок, ни служанка не мешают мне ни малейшим шумом, ни днем ни ночью, хотя мы живем через стенку, но вчера, например, после обеда дети играли у меня под окном, прямо подо мной ужасная компания, дальше, слева, еще одна, на вид благовоспитанная, милая, но шумят обе одинаково, гонят меня, отчаявшегося, с постели, с болью в висках, через ноля и леса, почти не оставляя надежды, как ночные совы. А когда я мирно и с новой надеждой ложусь вечером, меня в половине четвертого будят, и я не могу заснуть снова. На ближайшей станции, которая вообще-то не очень мешает, все время грузят бревна, при этом постоянно стучат, правда мягко и с перерывами, но сегодня утром, я не знаю, не будет ли теперь так всегда, они начали уже совсем рано, и среди тихого утра для мечтающего о сне мозга это звучало совсем по-другому, нежели днем. Было очень худо. А потом я утром неизвестно почему встаю с таким состоянием головы. Правда, при всем при том мне крупно повезло. Несколько дней назад сюда прибыли сотни две школьников из Праги. Адский шум, бич человечества. Я не могу понять, как люди, живущие в той части поселка — а это самая большая и фешенебельная его часть, — не сойдут с ума и не убегут из своих домов в леса, причем им пришлось бы бежать довольно далеко, ибо вся опушка этих красивых лесов зачумлена. Меня, в общем, это пока еще не затронуло; но каждый миг можно ждать сюрпризов, вроде тех мелких, что уже есть, и я то и дело посматриваю из окна пытливо и выжидательно, точно бедный грешник, каковым и являюсь. Я перестал воспринимать даже хороший шум, и скоро мне станет непонятно, что и в театры собираются отчасти, скажем так, лишь из-за шума. Надеюсь, что хотя бы критические статьи, особенно хорошие, какие пишешь теперь ты и которые особенно хорошо читать здесь, я буду понимать всегда. Если не знать ничего, кроме того, что печатается, можно вообразить себе человека, который откуда-то возникает вечером, после спокойно проведенной ночи и рабочего дня, и один, полный внутреннего веселья, счастья, в самом лучшем состоянии глаз и ушей, бродит по театрам, причем неизменно строго связанный с тайной, постоянно дарующей жизнь. Прекрасное исследование об Ирасеке или даже просто такая удачная мелочь, как о «Поттзахе и Перльмуттере»[112] (в тот вечер было все в порядке?). Или об арене, хотя здесь мне немного мешает маленький абзац о скамейках, и не случайно, а принципиально. Я не знаю, в чем мы здесь немного расходимся. Может, мне здесь недостает какой-то проницательности или критичности?