— Еще припомните, — попросил Рубин, — что-нибудь про ваш тюремный коммунизм.
— Трудовую армию скорее, — строго поправил его старик. — Коммунизм намного тяжелей. Уже той хотя бы малостью, что у нас не было ни единого стукача, и говорили обо всем на свете, и было с кем поговорить. Завхозом этого всего хозяйства был фантастической энергии еврей Модров. Уже не молодой, старик скорее. Это он отладил все и организовал, а на дворе, где начальство обреталось, еще устроил закуток для свиней — их отходами от нашей пищи кормили, были в те года еще отходы от еды арестантской. А вы говорите — коммунизм. И, естественно, колбасу производили. Ветчину и окорока. Слушаю сейчас себя и сам не верю. Баснословная какая-то эпоха. Сидел бы и сидел. Но на волю, между прочим, хотелось до обморочного кружения в голове. Особенно после шахмат почему-то. Много я там играл с одним. Коробовский Сережа. Музыкант он был, его Рахманинов хвалил когда-то. Шахматист тоже высокого класса. Уж не знаю, как и где он жизнь закончил. Но до старости навряд ли дожил — больно светлая была голова и норов крутой и яркий. Такие не уцелевали.
— О себе расскажите дальше, — попросил Рубин, боясь, что скоро усталость прервет их разговор.
И сразу же увидел исподлобья, как напряглись и выгнулись пальцы на одеяле.
— Да, пора теперь и обо мне, — сказал старик. — На воле кинулся я сломя голову по военной стезе. Как учился, как карьеру ломил, как унизительно в свои просачивался — гнусь эту не стану излагать. Только скажу, что пошел я в гору очень шибко в конце тридцатых, поскольку много мест освободилось, военных тысячами крошили. А я взбирался и взбирался. Правду сказать, работал я по-настоящему И для души спасительно мне это было, потому что и на пользу дела, и от разных мыслей отвлекает. И войной частично оправдался мой тогдашний трудовой запал. А послевоенный мне покрыть уж нечем. Но до этого дойдем.
— А страшно не было? — спросил Рубин, отрываясь от тетради. — Когда вокруг сотрудники исчезали или просто знакомые?
Старик в упор посмотрел на него невидящими мутными глазами.
— Один раз так было страшно, что картину эту помню до сих пор, — медленно и тягуче сказал он. — В очень тихом месте стало страшно. На Сретенке. Там был уникальный магазин открыт в тридцатые годы. Во всемирном, думаю, масштабе уникальный. Магазин случайных вещей. Торговал конфискованным имуществом. Сразу при входе жуткое было скопление мебели.
Старик шумно и глубоко вздохнул и продолжал, словно идя по магазину:
— Диваны были, кресла, кровати, стулья. На них — резьба, позолота, парча, кожа. Секретеры, шкафы, буфеты. Часы напольные, настенные, каминные. В бронзе, в малахите, в дереве. Картины в музейных рамах витых. Люстры, сервизы, вазы. Ковров невообразимо много разных. Шали какие-то цветастые, халаты, платья. Скатерти, накидки, покрывала. Кожанок всяких очень много. Бекеши, френчи, кители всех родов войск с оторванными петлицами и ромбами. Следы были видны на каждом. Галифе всякие, брюки, клеши. Сапоги. Яловые, шевровые, хромовые. Не солдатская кирза, а командирская обувка. Всякое белье, даже детское. Все что душе угодно. Все, что вчера еще носили. Едва остывшее. А трубок курительных! И объявление аккуратное: новый товар в начале каждой недели. Вот объявление меня и доконало. Не соображал, как вышел, опомнился где-то на Садовой. Бежал, похоже. Только вот что прошу отметить непременно: я от пережитого страха стал еще усердней работать. Вроде как в запой, словно в побег ударился — чтоб и не помнить, и не думать. А еще вроде заручка от судьбы, отмазка и оправдание: меня, мол, не за что, я вон какой насквозь прозрачный и старательный. Даже и не помню эти годы. В себя пришел, когда арестовали.
Рубин поднял голову: взгляд старика был мягок и добродушен, даже немного посмеивались маленькие посветлевшие глаза.
— Обвинение мне стали шить, будто я на отдыхе в Сочи в октябре тридцать пятого получил от Блюхера секретный пакет и его тайно переправил для Тухачевского. Я до таких высот никогда не поднимался, разве что пару раз таких начальников видел издалека. Крутили меня крепко. Из тюрьмы в тюрьму переводили для чего-то. И в Лефортове я побывал тогда, и в подвале под Курским вокзалом, где нас набито было много сотен. Это мне потом, правда, рассказывали, где я был, потому что подвал — он подвал и есть, я лично поездов не слышал. Тут меня сын и спас. Вернее, призрак сына.
Рубин встревоженно поднял голову. Глаза старика так же спокойно и усмешливо, вполне здраво смотрели на него.