— Не можете теперь подпереть и меня, молодой человек?
Ганс взял его на руки и вынес из дымки.
* * * МАЛЕНЬКОЕ ГРУСТНОЕ ЗАМЕЧАНИЕ * * *
Я побывал в том городке на той улице, пока старик был еще на руках у Ганса Хубермана.
Небо там серело, как чалая лошадь.
Ганс ничего не заметил, пока не положил старика на островок травы, покрытой бетонной пылью.
— Что такое? — спросил Ганса кто-то из товарищей.
Он смог только показать рукой.
— Ох. — Рука потянула Ганса прочь. — Привыкай, Хуберман.
На остаток дежурства Ганс с головой ушел в работу. Он старался не замечать отдаленного эха зовущих людей.
Часа через два он бежал прочь от здания впереди сержанта и еще двоих. Ганс не глядел под ноги и на бегу споткнулся. Только поднявшись на корточки и увидев, с каким беспокойством смотрят на препятствие, Ганс понял.
Вниз лицом лежал труп.
Лежал на одеяле из пыли и грязи и закрывал уши.
Мальчик.
Лет одиннадцати или двенадцати.
Они двинулись дальше по улице, и скоро им встретилась женщина, выкрикивающая имя Рудольф. В тумане ее вынесло навстречу четверым солдатам. Хлипкое тело, перекрученное тревогой.
— Вы не видели моего мальчика?
— Сколько ему лет? — спросил сержант.
— Двенадцать.
Ох Иисусе. Ох Иисусе распятый.
Они все подумали так, но у сержанта не хватило духу сказать ей или показать где.
Женщина пыталась пройти сквозь них, но сержант Шиппер ее удержал.
— Ту улицу мы только что прошли, — заверил он. — Там вы его не найдете.
Надломленная женщина еще цеплялась за надежду. То шагом, то бегом она кричала через плечо:
— Руди!
Ганс Хуберман подумал тогда о другом Руди. О том, что с Химмель-штрассе. Пожалуйста, просил он у неба, которого не видел, пусть с Руди все будет хорошо. Закономерно его мысли переметнулись к Лизель и Розе, к Штайнерам и Максу.
Когда они вернулись к остальным, Ганс упал и вытянулся на спине.
— Ну как там было? — спросил кто-то.
Папины легкие наполнились небом.
Через несколько часов, вымывшись, поев и сблевнув, Ганс попытался написать подробное письмо домой. Руки не слушались, и ему поневоле пришлось быть кратким. Остальное он, если хватит духу, расскажет на словах, когда вернется и если вернется.
«Мои дорогие Роза и Лизель», — начал он.
На эти пять слов у него ушла не одна минута.
ЕДОКИ ХЛЕБА
Год в Молькинге выдался длинный и полный событий — и вот наконец он подходил к концу.
Последние несколько месяцев 1942-го Лизель поглощали раздумья о трех мужчинах в беде, как она их называла. Она гадала, где они могут быть и что делать.
Однажды днем Лизель вынула из футляра Папин аккордеон и тщательно протерла его тряпкой. И только раз, перед тем как сложить его обратно, Лизель сделала то, чего не смогла Мама. Коснулась пальцем клавиши и тихонько качнула мехи. Роза была права. От этого в комнате только стало еще пустее.
Встречаясь с Руди, Лизель всякий раз спрашивала, какие вести от Алекса Штайнера. Иногда Руди в подробностях пересказывал содержание последнего отцовского письма. По сравнению единственное письмо, полученное Лизель от Папы, как-то разочаровывало.
Ну а про Макса, конечно, оставалось только воображать.
С великим оптимизмом она представляла, как он шагает один по пустынной дороге. Время от времени рисовала себе, как Макс входит в какие-нибудь двери спасения, обманув, кого нужно, своим поддельным удостоверением.
Эти трое являлись ей повсюду.
В окне класса она замечала Папу. Макс часто сидел рядом с ней у камина. Алекс Штайнер появлялся, когда она гуляла с Руди: смотрел на них из глубины мастерской, когда они заглядывали туда, бросив велики на тротуаре.
— Смотри, какие костюмы, — говорил ей Руди, упираясь в стекло лбом и ладонями. — Все пропадает.
Странно, только одним из любимых развлечений Лизель стала фрау Хольцапфель. Теперь чтение проходило и по средам: они закончили «Свистуна» в сокращенной водой версии и теперь взялись за «Почтальона снов». Фрау Хольцапфель иногда угощала Лизель чаем, а то и супом, который неизменно бывал лучше Маминого. Не такой водянистый.
Между октябрем и декабрем случился еще один парад евреев, а потом еще один. Как и в прошлый раз, Лизель помчалась на Мюнхен-штрассе, но теперь — посмотреть, нет ли среди узников Макса Ванденбурга. Она разрывалась между очевидным желанием увидеть его — чтобы убедиться, что он жив, — и не увидеть, что могло означать любое число исходов, один из которых — свобода.