День перевалил за середину и кренится куда-то не туда, книга замыкается на себя самое, и не за горами слово «конец», а я лежу тут и трепещу, охваченный чувством упреждающей справедливости в делах телесных, — и, может быть, ее вовсе нет, справедливости этой. Представьте монахиню, с ног до головы серую, и макияж под стать, как она корчится в своей безликой келье, проклиная боль и климакс. Некоторые дети вполне могут умереть во цвете лет от старости. Лишенные цинка или железа, марганца или бокситов, безупречные стоики исходят на шипение и хруст. У тела моего не счесть недругов, куда более отвратительных, чем все мои грехи. Недруги объединены в организацию. Они не ограничены в средствах (интересно, за чей счет). У них есть пехота, шпионы и снайперы, уличные бойцы, минные поля, системы химического оружия, термоядерные заряды. У них еще много что есть, поскольку на мониторе моего тела в отделении интенсивной терапии сейчас тоже играют в космическое вторжение, с роящимися злыднями, ложными целями, многобашенными космокрейсерами и самонаводящимися бомбами. Драка за тепленькое местечко разгорается нешуточная. И подумайте хоть секундочку о вуайере с идеальным зрением, о вертком уличном грабителе с добрым безотказным сердцем, о порнозвезде с густой шевелюрой и плоским животом, об обаятельном детоубийце с ослепительной улыбкой.
Как вообще можно вырасти, если на жопе фурункул? Кто к вам серьезно отнесется? Это все шутка, глупая шутка за мой счет.
Видно, дело в бухле, в дерьмовой жрачке, во всей этой порнографии.
— В общем-то, мне даже понравилось. Что следующее? «Медвежонок Руперт»[33]? Давай-ка сделаем перерыв. И потом пусть это будет нормальная книжка, хорошо? Сплошные хрюндели, подумать только. Стар я уже для этих басен. Понятно, что надо с чего-то начинать, но совсем уж в детство впадать зачем?
Прозвучала эта речь достаточно спонтанно; на самом же деле, с меня семь потов сошло, пока репетировал. Я рассчитывал, что Мартина пожмет плечами, извинится и подкинет мне что-нибудь посерьезнее. Она будет потрясена, даже, может, немного уязвлена и отрезвлена той неуемной силой мысли, которую начала пробуждать во мне. Я встретил ее взгляд. Живые глаза Мартины, из которых еще не ушла обида, полнились недоумением, восторгом. Вот черт, подумал я, это в натуре была шутка, с самого начала.
— Вообще-то, это аллегория, — произнесла она.
— Чего?
— Это аллегория. На самом деле речь идет о русской революции.
— Это как?
Она объяснила.
Я был потрясен, просто потрясен. В принципе, о революции я слышал — была у них там какая-то заварушка в начале века, изрядная заварушка. Но аллегория… блин, кто бы мог подумать. Мартина говорила, а я слушал. Этот здоровенный коняга, Боксер, оказывается, олицетворяет крестьянство. Всё, приплыли. Визгун — это пропагандист Молотов. В курсе ли я, что до революции Молотов был редактором «Правды»? Я был не в курсе. Чтобы скрыть панику (а это действительно паника, паника перед лицом неведомого), я стал критиковать свиней.
Почему-то Мартину это тоже изрядно насмешило. Как и у большинства людей, у нее есть два смеха — вежливый-задумчивый и настоящий. Настолько неблаговоспитанного смеха, как мартинин настоящий, я еще не слышал — безудержный, детский, но симфонический, с балансом уровней и перепевов. Да уж, Мартину хлебом не корми, только дай похохотать.
— Извини, — сказала она. — На самом деле свиньи умнее собак. У них выше отношение веса мозга к весу тела. А это главное. Свиньи почти такие же умные, как обезьяны.
— Да ну, — проговорил я. — Так-то оно, может, и так — но чего они тогда живут... как свиньи? Ну, если такие умные, и вообще? Ты-то их видела, в натуре?
— Мне нравятся свиньи, — объявила Мартина.
Она принесла стакан белого вина, усадила меня на террасе и ушла наверх переодеваться. Первая выпивка за день. Похмелья я не ощущал. Ощущал я натуральную ломку — но кислое шипенье помех эпизодически прорезали сполохи отчаянной веселости. На террасе у Мартины было полно цветов — в горшках, кадках и настенных вазах — цветов больших и маленьких, синих и красных, и над ними вились упитанные пчелы, лоснящиеся, как темная галька в быстром ручье. Демоны-соучастники с металлическим отблеском, динамо-машинки низкого полета, настолько тяжелые, что когда пикировали на цветок, то казалось, будто висят на невидимых нитях. Я был рад их компании. Они не станут тратить на меня свои самоубийственные жала. Ниже простирался клетчатый садик — мощеные дорожки, рыбные пруды, хилые фонтанчики, скамейки в завитушках; женщина в комбинезоне щелкает секатором. Нью-йоркские пернатые ежились и каркали среди кривых ветвей. Нью-йоркские пернатые — натуральные доходяги, и в этом их нетрудно понять. Их довел Манхэттен, довел двадцатый век. Типовой английский голубь выглядел бы срёди: них натуральным какаду, а малиновка — райской птицей. Нью-йоркские пернатые — как старые аферисты в грязных регланах. Они живут лишь за счет благотворительности, собесовских подачек. Они кашляют, ворчат и хлопают крыльями, чтобы согреться. Деклассированные элементы, пропустившие пару звеньев эволюционной цепи. Несладко им пришлось. Ни тебе больше пения, ни толстых червяков, ни перелетов к теплому морю. Двадцатый выдался хреновым веком для нью-йоркских пернатых, ну да они в курсе.