— А теперь я оставлю мужчин наедине с кофе и марочным портвейном, не буду больше надоедать своей болтовней, — произнесла Кадута и испарилась.
Минут сорок пять мы с Казимиром, не говоря ни слова, глушили портвейн, пока не вернулась Кадута с тремя толстенными фотоальбомами, посвященными исключительно ее крестным детям. Никаких других детей у Кадуты нет, только крестные, зато уж этих — просто немерено. Яустроился на диване вплотную к ней и тишком-молчком урвал немало материнской ласки... Тем временем мы с книгой разогнались не на шутку. Говорю же, нет ничего проще. Моя теория в том, что помогает виски. Виски — ключ к легкому и непринужденному чтению. Или же «Скотный двор» нехарактерно легкая книжка... Единственное, во что я так и не врубился, это в свинскую тему. Придумай что-нибудь похлеще, приятель, думал я, что это вдруг именно свиньи такие все из себя умные-разумные, культурные, воспитанные? Свиней, что ли, никогда не видел? Я вот видел, и поверьте, впечатление осталось преотвратное. На свиноферму меня занесло, когда снимался ролик для каких-то новых котлет из свинины. Я чуть с площадки не свалил, когда осознал, с каким материалом придется работать. Видели бы вы этих прожорливых троглодитов, эти щетинистыe мешки с дерьмом, как они хрюкают и чавкают у корыта. Откусить хвост у дражайшей супруги, когда та отвернулась — это, по меркам хлева, образцовое поведение, старосветская любезность. А стоит подумать, чем они занимаются на сеновале, так даже меня пробирает дрожь. Не случайно, скажу я вам, их так и зовут — свиньи. А вот Оруэлл считает их главными гигантами мысли на хуторе. Подозреваю, он просто никогда не видел свиней в натуре. Или же я чего-то не понимаю.
«Стоящие в саду животные вновь и вновь переводили глаза со свиней на людей, — прочел я, — и с людей на свиней и снова со свиней на людей, но не могли сказать определенно, где — люди, а где — свиньи». Круто. Я позвонил Мартине и сладкозвучно договорился встретиться с ней в «Чащобе» на Пятой авеню. Она попыталась что-то возразить — не помню что, какая-то чепуха. Я принял душ, переоделся и прибыл с хорошим запасом времени. Заказал бутылку шампанского. Выпил ее. Мартины все не было и не было. Я заказал еще бутылку шампанского. Выпил ее. Мартины все не было и не было. Какого хрена, подумал я, и решил, раз такое дело, нажраться... Когда же эта цель была достигнута, то потом, боюсь, я отбросил всякую осторожность.
Рос и воспитывался я здесь, в Соединенных Штатах самой-что-ни-на-есть Америки. С семи до пятнадцати я жил в Трентоне, Нью-Джерси. Я ничем не отличался от обычных американских детей. Забрасывал в чулан сандалеты и короткие штанишки, гордо натягивал кеды и штанишки подлиннее. У меня были кривые зубы, оттопыренные уши, стрижка под ежик, толсторамый велосипед с «белобокими» шинами и электрическим клаксоном. Акцент у меня был не английский и не американский, а что-то между — скажем так, среднеатлантический. Алек Ллуэллин утверждает, что я до сих пор иногда говорю, как английский диск-жокей. Не помню, чтобы в Штатах все казалось мне таким уж большим, но точно помню, что когда вернулся в Англию, все казалось ужасно маленьким. Машины, холодильники, дома — скукоженные, смехотворные. В Штатах мне худо-бедно запали в подсознание азы богатства и вознаграждения. Я морально приготовился подсесть в будущем на фаст-фуд, сладкие коктейли, крепкие сигареты, рекламу, телевизор с утра до вечера — а также, не исключено, на порнографию и драки. Но к Америке у меня претензий нет. Америку я не виню. Я виню папашу, который сплавил меня сюда вскоре после смерти матери. Я виню мамашу.
Я ее почти не помню. Помню ее пальцы — холодным утром я ждал у ее кровати, а она вытягивала теплую руку из-под одеяла и застегивала пуговицы на моих манжетах. Лицо ее... Нет, лица совсем не помню. Лицо оставалось под одеялом. Вере всегда нездоровилось. Я только помню ее пальцы, папиллярные линии, ногти в пятнах, вмятину от белой пуговки на кончиках подушечек. Видимо, у меня не получалось застегивать манжеты самому. На самом деле мне скорее не хватало человеческого тепла, чувства локтя. Сейчас разревусь, хотя нет, не разревусь. Никогда не ревел и никогда не буду. На самом деле, скорее мне нужно было сохранить о ней какое-нибудь воспоминание, и что у меня осталось? Только память о ее пальцах и о том, как изменился дом, досадно, непоправимо изменился, когда ее не стало.
В Трентоне мне нравились тетя Лили и дядя Норман. Вера и Лили, сестры; на фотографии, которую я давно куда-то задевал, у них вопросительное, какое-то очень американское выражение — широкие улыбки, верхние передние зубы чуть скошены внутрь, хохотушки-сладкоежки. Сестры в курсе, что они сестры, и очень тому рады. Радость на генетическом уровне. «Успеха вам, девоньки, — всегда думал я (куда же фотография-то делась). — Развлекайтесь». Также на их лицах испуг. Им двадцать и двадцать один. Знакомое ощущение. В таком возрасте пытаешься выглядеть уверенно, хотя ни черта на самом деле не петришь. В Англию сестры прибыли в сорок третьем. Не знаю, рассчитывали они обзавестись английскими мужьями или нет, но обзавелись именно что английскими мужьями. Лили вернулась домой с Норманом. Вера осталась с Барри Самом.