Однако именно на Жанин Жан-Тома глазел с неприкрытой похотью – хотя и не столь неприкрытой, чтобы ее заметил отец. Если бы тот понял, что его сын возжелал дочь, которой к тому же было всего тринадцать, он никогда больше не привел бы его в дом. Женщины видели это с леденящей сердце ясностью, но не представляли себе, как рассказать отцу. Лулу видела это каждый раз, когда Жан-Тома появлялся в доме, порой с Друзьями. Расправившись с женщинами, которых избрал себе на вечер, Жан-Тома усаживался в фойе номера семнадцатого и наблюдал за Жанин.
Даже Адольф замечал это, подглядывая из-за углов и в замочные скважины. Пока он рос в этой комнате, он был предоставлен ощущениям и догадкам, сформировавшимся в изоляции от остального мира; в этом смысле его умственное развитие было несколько заторможено, приостановлено. Зато в других областях его понимание обострилось, порой до чрезвычайности; живя в этой комнате, он выучился заглядывать за пределы того, что являлось для других очевидным, воспринималось ими с готовностью. В то время как другие постигали мир линейно, он постигал его окольным путем, вившимся спиралью, приподнимавшимся и несшимся по скрытым течениям в своем собственном направлении – как свет в его комнате. В этой комнате, абсолютно закрытой для внешнего мира, тем не менее был свет, исходивший не от лампы и не от свечи. Сидя в постели, он видел пыль, поднятую неизвестным ветром. Ничто больше не двигалось в этой комнате; все часы, бутылки и статуэтки находились здесь, когда комнату только нашли, и вполне могли стоять здесь – подразумевалось, что и стояли – с тех самых пор, как дом был построен. На стене даже висели крест-накрест два кремневых пистолета. Свет был таким же, как тот, что Адольф видел на улице, на рю де Сакрифис, через секунды после того, как солнце садилось за рекой, где на тротуарах было полно мужчин, которые проходили между Домами непрерванных грез – номер пятый, номер двенадцатый, номер двадцать шестой – и вечно заглядывались на запретный номер семнадцатый, куда допускались лишь немногие. Адольф и сам еще пройдет мимо «баль-мюзеттов» и прочих клубов, мимо домов с надписями «Belle Chinoises» и «Belles Negres» [12], и богемных балов, где богатые парижские дебютантки могли потанцевать с высокими мускулистыми африканцами, а обеспеченные, стильные джентльмены – с другими джентльменами. Свет на улице в этот час, как раз когда рю де Сакрифис пробуждалась к жизни, клубился дымным месивом из речных сумерек и газовых фонарей, только начинавших тлеть. Крадясь обратно в номер семнадцатый с наступлением темноты, Адольф находил, что свет в его комнате такой же, как свет на улице. Свет упрямо горел всю ночь, и на серых стенах Адольфу виделись сотни теней – за все годы существования дома. Поставив свечу на полку на другом конце комнаты, он поджигал фитиль – так он начал понимать, что на самом деле все, что он видит, было плоской поверхностью, как экран; что трехмерность – это иллюзия. Все было плоской поверхностью, и крошечные точки света – от свечи ли на полке, от газовой ли горелки на улице – были проколоты в этой поверхности, надрезаны кем-то там, за экраном. Тогда он понял, что за всем, что он видит, пылает солнечным пламенем целый мир, что цвета – лишь силуэты людей в том мире, за экраном, гулявших, обедавших, танцевавших и занимавшихся своими делами. Адольфа поразило, что никто не осознает, что все они – лишь фигуры на полотне, чужие тени. Его забавляло тщеславие женщин, любовавшихся, к примеру, своей сливочной кожей, в то время как они видели лишь дымчатое отражение другой женщины, смотревшейся в зеркало за бескрайним экраном. Таким образом, Адольфу удавалось объяснить себе все, но не Жанин – Жанин была не такая, как прочие. Жанин была похожа на их мать, и Адольф решил, что Лулу явилась из мира за этой плоской поверхностью, что она проскользнула сюда, возможно, еще маленькой девочкой. Адольф дивился, отчего Лулу им этого не сказала, но затем понял, что она, вероятно, все расскажет им, когда решит, что они доросли и поймут. Он понимал, что этого не объяснить ребенку слишком рано. Но в ту ночь Адольфу хотелось рассказать об этом Жанин, когда она пришла, скрываясь от Жана-Тома. Он видел, как она съежилась в сумерках комнаты.
– Что такое? – спросил он.
– Сын мсье Мсье, – ответила она.
Они услышали за стеной его голос – он звал ее. Решив больше не ждать, он орал все громче, с грохотом мечась по остальным комнатам; Жанин и Адольф слышали теперь и голоса других женщин. Вокруг был настоящий содом. Как всегда, Жанин едва замечала присутствие Адольфа – ее большие карие глаза пристально глядели на замаскированную дверь, в горле сперло дыхание. У Адольфа тоже перехватило дыхание, но по другой причине. Он почувствовал у себя внутри тьму, расползавшуюся, словно чернила из желудочков сердца; он понял, что тоже, как и Жан-Тома, хочет ее. Он не мог смириться с тем, что чувствует это, поскольку знал: эта тьма – лишь чья-то тень по ту сторону экрана. Он осторожно подполз к ней, и в тот миг, когда он потянулся к ее плечу и тень его руки растянулась по стене, когда он уверил себя, что это вовсе не его рука, в тот миг, когда она наконец повернулась к нему и тотчас увидела в его глазах то, что было в них всегда, и признала это, навек обжигая его память, – в этот миг дверь-невидимка распахнулась и в проеме встал и уставился на них сын мсье Мсье.