Вернувшись из-за океана, он размышлял, попытаться ли попасть на Олимпиаду в Мехико, но решил дождаться Мюнхена. Приняв это решение, он вздохнул свободнее, и ему стало проще жениться на ней. В ночь после свадьбы они уехали в Сан-Франциско; в самолете, загипнотизированная ревом двигателей, она внезапно поняла, что беременна Жюлем. Она уставилась в окно на лоснящуюся взлетную полосу, и ей грезилось, что самый дикий черный кот в Канзасе гонится за крылом самолета.
Они жили в потайном переулке, в который можно было попасть через маленький коридорчик в конце лестницы, взбегавшей в гору. Если не считать коридорчика, квартал был совершенно закрыт, неведомый ни автомобилистам, ни обитателям города, прожившим здесь всю свою жизнь; переулка не было ни на карте у Лорен, ни в местном справочнике, который она купила в первый день в городе, ни в атласе в библиотеке; ставни на окнах с громким стуком открывались и захлопывались сами по себе, а дверные проемы оставались безликими, пока не садилось солнце и темнота не поглощала переулок. В конце квартала стоял лишь один очень старый автомобиль, и она не могла себе представить, как он туда попал, если только его не спустили с неба. На табличке на доме было написано «Бульвар Паулина»; она поразилась, когда через два года они переехали в Лос-Анджелес и, после долгих недель поиска, риэлтерское агентство отправило их смотреть квартиру в Голливуд-Хиллз по адресу: бульвар Паулина, дом двадцать семь. Эту квартиру они и сняли. На бульвар Паулина в Голливуд-Хиллз приходилось пробираться по узенькому проходу на вершине лестничного пролета, еще более высокого, чем лестница в Сан-Франциско; ставни с громким стуком открывались и захлопывались, и в дверных проемах не было ни одного лица. Там не стоял автомобиль, зато висела афиша – совсем как новенькая – к фильму «Плоть и дьявол», на которой Джон Гилберт целовал Гарбо [1]. Три лета спустя, когда Джейсон был в Европе на тренировках перед мюнхенскими соревнованиями, Лорен отправилась в Сан-Франциско на выходные и пошла искать свой старый дом на бульваре Паулина. Но так и не нашла его. В тот день она три часа бродила взад-вперед по Колумбус-стрит в поисках лестницы рядом с итальянским гастрономом; она искала тропинку, на которую сворачивала сотни раз. Ступенек нигде не было. Она расспрашивала соседей, лавочников, полицейских, почтальонов, но ни один из них никогда не слышал о бульваре Паулина. Она осведомилась у хозяина магазинчика о лестнице, которая когда-то начиналась возле его заведения, но он такой не помнил. Она вернулась в Лос-Анджелес в легком отчаянии, опасаясь, что бульвар Паулина в Голливуд-Хиллз, где она жила теперь, тоже пропал, но переулок был на месте и дожидался ее, и, стоя у окна на верхнем этаже в конце улицы, она вспомнила соответствующий вид из окна квартиры в Сан-Франциско, где, вглядываясь в Колумбус-стрит далеко внизу, она обхватывала пальцами живот, в котором тогда еще жил Жюль.
Они так мало времени провели вместе в Сан-Франциско, где по вечерам она дожидалась звуков переключающихся передач его велосипеда и искала глазами отблески его шлема в секретном переулке. В первый раз он уехал, когда она призналась, что беременна на четвертом месяце. Уехал через два дня – сдвинувшись наконец с того места на кухне, где окаменел, услышав эту новость.
По ночам, сидя за маленьким столиком у окна, она писала ему; у них не было денег на телефонные разговоры. Она ждала его ответов; они приходили нечасто. Чем реже от него приходили письма, тем чаще она писала, словно так можно было наколдовать ответ; письма копились. Она писала письмо, но, не отправив его, спохватывалась, что нужно написать еще одно, – тогда она писала второе и вкладывала в него первое. Вскоре она отправляла по пять, шесть писем в одном конверте, затем дюжину, затем девятнадцать, двадцать, до тех пор, пока он не начал получать по почте послания, гигантские, как китайские шкатулки; он распечатывал одно письмо, только чтобы найти в нем второе, во втором – ссылку на третье; письма, вложенные в письма, вложенные в письма. Попытавшись добраться до сердцевины послания, он с отвращением отбрасывал его в сторону после четырнадцатого или пятнадцатого письма. Он считал, что по-своему любит ее, и по-своему она была ему нужна, но он был скован своей свободой и, как и во Вьетнаме, не понимал, чем рискует.
Он не вернулся домой к рождению Жюля.
Она рожала одна, без наркоза и спрашивала вслух: «Где ты?» – при каждых новых схватках. Медсестры и врачи, не понимая ее, отвечали: «Вот-вот покажется, погоди»; они не догадывались, что в этот миг Лорен ни капли не заботил ребенок, что она охотно согласилась бы произвести на свет мертвого младенца, лишь бы Джейсон вошел к ней через дверь родильного отделения; и только когда Жюль уже рвался из нее наружу, она решила, в бездне агонии, что никогда больше не пошлет Джейсону ни единого письма и уж тем более ни одной китайской шкатулки. Она решила это без ярости, без мстительности; от боли все прояснилось, и ее решение было сдержанным и продуманным. Через два дня она вернулась с Жюлем домой и легла спать у того самого окна, у которого писала все эти письма; соседка по этажу передвинула ей кровать. Жюль спал с ней. Ему прописали специальное детское питание, и врачи запретили ей кормить его грудью. Первый день дома они с ребенком проспали, спали и всю ночь напролет. На следующий день ее разбудил грохот под окном. Гремела небольшая тележка: ее тянули несколько человек, а изнутри раздавалась странная музыка; с одного конца тележки была воронка, куда люди из соседних домов бросали монеты, – люди, которых Лорен никогда раньше не видела. В какой-то момент она поняла, что в тележке – тело умершего ребенка; его везли на похороны, и, когда монеты сыпались в воронку, стоявший на тележке манекен в красном пальтишке с золотыми пуговицами, с широко раскрытыми безжизненными глазами и безрадостной тонкой улыбкой, поднимал ручку в знак приветствия. Манекен махал рукой, и в окнах соседних домов появлялись манекены маленьких детей, махавшие в ответ, пока по всему кварталу не встали лесом качающиеся туда-сюда руки манекенов. Увидев все это, Лорен, ужаснувшись, быстро перевела глаза на Жюля, ожидая увидеть вместо него ребенка из тележки. Но Жюль никуда не делся, он спал у нее на груди в лучах полуденного солнца, равнодушный к музыке на улице и качающимся пластмассовым рукам.