А тем более он не задумывался, что ведь Ольда кроме говоримого вслух ещё что-нибудь думает своё отдельное притаённое, когда лежит со смеженными веками, бессильная и немая. Только блаженство и благодарность к этой женщине затопляли его. За своими вздыбленными чувствами, как за горами, никакого другого мира он не видел и не искал.
Зато Ольда добивалась узнать побольше о прежних любовных историях Георгия. Ну что ж, он подчинился, очень нехотя, взялся рассказывать – и вдруг оказалось почти нечего: немногие его рассказы и все вместе взятые – над этой огненной постелью прошли такими жалкими тенями, что самому стыдно, хоть и брось, а есть для губ другая работа, лучшая. Как это всё было разрозненно, случайно – и почему-то душевных впечатлений не осталось никаких.
По сути только Алина и была у него.
– Но так у вас с ней не было?
– Не-ет, никогда.
– Ну расскажи, – вела Ольда.
Да тут-то – что ж рассказывать? Это уж и совсем не складывается. Было – и было, есть – и есть. Десять тысяч мелочей, что ж тут рассказывать?
– Она умна?
Неглупа, конечно. Ну не так, чтоб специально.
– Любит тебя?
– Конечно, что за вопрос.
Ольда лежала на высоко-приподнятой подушке, с волосами разбросанными как попало, в коричневых развивах, глазами строгими смотрела в верх стены, не на Георгия:
– И предана? Твоему пути? Георгий и рад ответить, но…
– Ну… это… вообще не для женщины… Не для неё.
Настойчиво, и как бы с недоверием спрашивала Ольда.
Да как это передать? Это не попадает в логическую сетку. В такой сетке пропадает главное: что Алина – привычная, родная, что с ней столько прожито, всё устоялось. Когда-то думал – и разделяет весь долг, весь темп, всю обречённость. Потом оказалось, что это – только терпенье её, а ждала она – награды беззаботности. Ну, какая есть. А ответственность – на мужских плечах.
(А как же вот: не мог даже писем её читать?… А это ничуть не противоречило.)
– И – ты любишь её? – почему-то не верила Ольда. И всё – туда, на стенку.
– Ну конечно!
Очевидно, Ольда не могла взять в толк, что одно не касалось другого: вот они здесь – и жизнь с Алиной там. Вот он лежал, тоже на спине и чуть улыбаясь своему видимому: лежал, вот, любимый ими обеими, каждой по-своему, – и это нисколько одно другому не мешало. Такое довольство наполняло его, лень была все эти разговоры вести.
Ольда – немного шутливо:
– И ты когда-нибудь решился бы это испытать?…
– А зачем?
Улыбалась:
– Так, чтоб убедиться. В личных решениях нимало не помогают общие законы. Здесь всё так индивидуально-лабиринтно. На земле нет задачи трудней, чем задача личного чувства.
– Ну уж! – благодушно отпихивался Воротынцев. – Ну уж! От историка ли слышу! Например задачи такого колосса, как Россия?!
– О, не говори! – на маленьком лице длинные брови теперь занимали строгую линию. – Те задачи крупны как горные пики, они видны издали, видны многим, и сотни и тысячи с равным правом судят о них, и можно что-то вывести. А в личном чувстве обречён на поверхностность всякий посторонний совет, и даже двое видят совсем по-разному.
Ну нет. Воротынцев-то твёрдо знал: до задач устроения государства редко дорастают люди, чтобы понять их, – а ведь ещё надо и остальных убеждать, того трудней! А устроение семьи решает вообще каждый на земле, проще нет, и никого больше не касается. Твёрдо это знал, но по сытому довольству не возражал: что б она ни сказала – уже потому хорошо, что она. Ладно.
А ей ещё мало. Повторяя свою любимую, в одежде или раздежде, позу – девичьи тонкие ноги поджав сбоку под себя, подтянясь на подушку и голые плечи прикрывая одеялом:
– А ещё, милый мой, в делах сердечных нужна твёрдость и решительность несравненно большая, чем в государственных.
– Что-о-о?…
Ну, сморозила!
И ещё смотрела насмешливо или как будто жалела:
– Ну, дай тебе Бог никогда не узнать, как это трудно. Ты – очень согласен сам с собой, ни один вопрос у тебя не в трещине.
Вздохнула:
– Твоё новое чувство ещё должно окрепнуть.
Но в том чудесная особенность постельных разговоров: за словами не обязательно идут слова. В голосе вдруг возникает глухота.
Сникает, сползает с подушки.
А – поздно уже, и хочется спать, и уши плохо дослышивают, что она там бормочет под одеялом.
– Что ты там?