Ему сейчас – не хотелось вспоминать об Алине, но Ольда сама к тому несколько раз обращалась, и это было ему очень неприятно, ни к чему. Касалось ли того, другого, – она спрашивала: а как к этому Алина относится? или как в таком случае поступает? А один раз прямо спросила:
– Ты её сильно любишь?
Он уклонялся.
Такую освободительную лёгкость испытывал в себе Георгий, забыл ощущать, что она бывает. В сердце – такой перетоп благодарности к Ольде, что в объёме груди не оставалось места ни для сомнений, ни для вины.
Все эти пролетающие сутки была Ольда, с Ольдой и вокруг неё, – нечто безобманное, законное, да, именно законное, вполне заслуженное после всей его позиционной вымерлости, после всех его неоценённых военных, служебных заслуг. Ладно, Верховное Главнокомандование не оценило его, – эта маленькая женщина стала ему сама собою лучшая живая награда от плодов России, лучше всех орденов.
Да не была ли она – та самая: безымянная, никогда не встреченная, даже и не воображённая за пределами точного зрения, – но с такой же остротой ощущений однажды явившаяся ему во сне, под Уздау?
Как раз Ольда сама и заговорила однажды, созерцательно вдаль, фантазируя, как вспоминая:
– А ведь мы давно друг друга знаем. Ты это ощущаешь?
Не то чтоб именно так. Именно такую – не мог бы он прежде составить и вообразить. Но вот, знаешь, однажды…
– Под 14 августа 14-го года – где ты была? с кем? О чём думала?
Рассказал.
Улыбалась. Водила рукой по его усам, бороде:
– Ты очень ярый.
– Вот уж не думал.
Сожмуривалась пытливо:
– Ты ещё сам себя – совсем не знаешь. Хоть и в сорок лет. Ты – неправильно с самой юности жил.
– А иначе б я не успел ничего, Ольженька!
– А что уж ты так успел?
Тоже правда: что он успел? Одни только замыслы, замахи да поражения. Да опала. Обычно полковники генерального штаба уклоняются быть на полках, это для них не карьера, генштабист – лишь четвёртый-пятый, они дорого обошлись в ученьи, чтоб их использовать так. Но вот прокомандовав два года полком, Воротынцев имел право быть генералом. А не был.
В том сне не разглядел он ни черты незнакомки, но увиденные теперь в Ольде въявь казались ему уместны и привлекательны. И даже все эти игрушки – не для детей, а для себя. (И что о детях она почти не удостаивала говорить, не на тех высотах обитая.) И пренебрежительно о большинстве женщин. Зато о птенчиках и животных – с детской захваченностью. На Каменном острове протащила Георгия полсотни шагов назад – пересмотреть котёнка, он не так его увидел. И даже вера профессора в астрологию, гадания и приметы почему-то не выглядела противоречием. Ольда молча прижимала к груди уроненную дорогую ей вещь, прежде чем поставить на место, – тоже примета. Или как садилась с подобранными ногами, боком, чуть покачиваясь, глуховатым голосом, уже изошедшим страсть, но обещающим снова её, могла читать и читать наизусть какие-то модные стихи:
- От тебя, утомлённый анатом,
- Я познала сладчайшее зло,
а то пересказывать о каком-то теургическом искусстве. Чепухи тут был ворох, но Георгия восхищало всё сплошь: эта любимая поза Ольженьки, мелодичный голос, неутомимый в вещании, и то, что можно было, слушая, руками перебирать по ней самой.
Когда-то же они подымались, одевались, ели, а то вскакивала Ольда в халатике отдёрнуть-задёрнуть оконные занавески или бегом-бегом принести поесть в постель. Не надолго и расставались, но это эпизодами, а слаще и дольше всего, встречая перемены света и тьмы, – лежали, весь поток времени проглатывало счастливое лежанье. И какой разговор ни вспоминался потом – почти всё лёжа.
Нет, однажды, в конце дня тучи разорвались, засверкало голубое меж серого – и они пошли на большую прогулку. На набережной попался лодочник, перевёз их на Каменный остров.
Было холодно, плескало стуженым, но светило редкое солнце, расчистился запад – и так просторно, светло на душе. Как славно с Ольдой! Посмотрели вблизи и на те дачки – и петушиную, и с чёрными башенками, и швейцарское шале. Ещё не всё было сорвано ветрами и дождями, ещё додержались какие-то краснолистые и, конечно, дубы перепоздние, тёмно-коричневые. Речушка Крестовка, без течения, была покрыта густым листовым покровом, кажется – перейти можно по нему. Опять дачки, дачки – деревянные, разнооконные, со шпилями, резьбой, кокошниками, балкончиками. У Елагина моста стоял деревянный резной забитый, забытый Каменноостровский театр. По аллеям плотная земля, а чуть в сторону – грязно.