Но сегодня это уже не раздражало его, как вчера.
Соскочить. Букет фиолетовых астр. Дальше погнал.
Спортинг-палас. Дом эмира Бухарского. Силин мост.
Но как можно? – к такой уважаемой женщине сделать какой-то прямой грубый шаг – на основании каких-то вчерашних перехваченных взглядов, когда ему померещилось?… Невозможно, всё перегорожено приличиями, обычаями.
За Карповкой – особняк под итальянскую виллу. Всё гуще деревьев по проспекту. У Лопухинской – тополя. В каком хорошем месте она живёт.
Весело от скачки. Весело, что встретимся сейчас.
Свернули. По Песочной набережной. Справа – искоричнево-чёрная вода Малой Невки, слева – усадьбы, дачи, огни в глубине садов. А вот и скромный серый дом с шероховатыми стенами (тоже мода), над входом – 1914. Сколько же строили перед войной! Где б мы уже были без войны!
Снаружи прост, а внутри – необычный: вместо лестничной клетки – ротонда, и лестница – винтом по стене, а на втором этаже – круговые хоры и уже оттуда квартиры.
И какая же в ногах молодость гимназическая, и какая в сердце лёгкость! Где же та безысходная мрачность стольких месяцев, где та тяжесть, которую еле довёз, еле выгрузил вчера в шингарёвской квартире? Отчего всё так взлетает обновлённо? Чудо.
Как рассказывал вагонный спутник, Фёдор, эта смесь – удивления, радости и боязни: как от женской любви бьёт пламя в лицо. Георгий ему почти не поверил (или позавидовал – бывает же!), а вот – и себе досталось! Било прямо в лицо, не защититься, и защищаться не хочется.
Нежно коснулся податливой костяной пуговки звонка. Едва не зажмурился на открывшуюся дверь, чтоб не ослепнуть.
Она!
Выше вчерашнего? Нет, такая же трогательно маленькая, узкая. Букетом закрыло её всю. Рука без веса, кожа чуть смугла.
Состояние: когда разладилось, и слышишь – не разумеешь, не хватает слуха и внимания совместить, может вспомнишь потом, а то – переспросишь невпопад.
И вот уже – большая комната. Кабинет? Стола – и не видно, под косыми падающими книжными стопами. Бумаги, бумаги. Полки с книгами. Крупная икона святой Ольги – но не в углу наверху, а на стенной плоскости, посередине, без лампады, как и не икона, а картина. А на полочках – во множестве почему-то игрушки, безделушки, крашеные и некрашеные: Иван-Царевич на сером волке, бой со Змеем-Горынычем, золоторогие бараны в людской одежде с кружевами, не успевает охватывать глаз.
А что-то! что-то вчерашнее – не нарушилось, тут! Неуловимо: здесь! Удивительно, ни слова прямого, а – так…
Всего было наставлено и навешано, легче заметить, чего на стенах нет: обычного у всех везде множества фотографий, каждая в своей рамке или десятками в группе. Нетипичная комната. Ещё картина: на ночном лугу сидит какой-то ручьебородый старик с рожками и могучими голыми плечами.
От самого взбега по лестнице как не ухвачены были связные фразы, так и в следующих сбой, и мысли перетревожены, как бывает в ошеломительную боевую минуту, и не успеваешь расставить на места, а говоримое – покатилось, покатилось… Хозяйка и гость ещё не успели сесть, Воротынцев задержался на провинциальном пейзаже, не по выбору, без смысла: луга от реки и за ними маленький городок. Ольда Орестовна стала объяснять, и это первое, что Воротынцев стал усваивать ясно: то – Макарьев на Унже, где она родилась и выросла, где сосланный отец её, доктор философии Гёттингена, стал уездным предводителем дворянства.
Но сама же прервала своё объяснение, довернулась к нему от макарьевского пейзажа (Воротынцев видел и не видел, он ещё смотрел на пейзаж: если сослан, то как же тогда предводитель?…) – подняла руку, невесомо положила ему на плечо, на край погона, ближе к шее, и звучно, полно сказала:
– Боже, какое счастье, что есть ещё у нас такие люди, как вы!
Сказала не стеснённо, не скороговоркой, не украдкой, но как бы награждая его высоким орденом, на ленте через шею.
Всё дело было в сбое впечатлений, движений и брошенных фраз, такой жест был бы неуместен, если б они тихо, размеренно вошли и чинно сели бы в отдалении: после того кто б это мог встать, подойти и руку класть?
Но само это необычное движение как беззвучный снаряд разорвалось у щеки Воротынцева – и ещё более завихрилось всё, не успевшее объясниться в короткой суматохе входа. Вспыхнув ушами, контуженный, потрясённый, совсем под откос утерявший связь гостиных вежливых мыслей и слов, – Воротынцев однако устоял на ногах и не упустил того единственного, последне-возможного мига рассчитаться с этим уверенным маленьким генералом, наградившим его передо всей Россией, – того мига, когда рука профессора Андозерской уже начала соскальзывать с его плеча, последнего мига, после которого уже была бы грубая невоспитанность, непростительность отвечать ей чем-то таким же, -