Второй раз он это влепил — и прошло легче, привыкали.
— Нам говорят: не нужно больше фронта, давайте брататься! Но разве на французском фронте тоже братаются? Разве силы противника не переброшены на англо-французский фронт? Нет, товарищи, брататься — так на всех фронтах!.. Да, мы идём к миру, — и я не был бы в рядах Временного правительства, если бы воля народа об окончании этой войны не была бы задачей правительства. Но есть пути и пути. Мы — не собрание усталых людей, мы — государство. Есть пути. Они сложны и долги. Надо, чтоб нас уважали и враги, и друзья. Человека бессильного никто не уважает.
И — ведь как иначе могла бы шествовать Революция! как прекрасно! И в какой низости она, вот, разлагалась. Обида сжала горло, трудно высказать, а самое от сердца:
— Я — жалею, что не умер тогда, два месяца назад! Я — умер бы с великой мечтой, что для России загорелась новая жизнь, что мы умеем без хлыста и палки взаимно уважать друг друга, и управлять своим государством не так, как им управляли прежние деспоты.
Но не было, не было тех упоительно-бурных аплодисментов, во взмыве которых Керенского уносило в небеса. И он — спустился, спустился — и осторожно, нащупывающими шагами:
— Я могу, конечно, и ошибаться. Быть может, я неправильно поставил диагноз болезни. Но думаю, что я не так уж ошибаюсь, как, может быть, покажется другим. Мой диагноз: если сейчас не будет всеми признан трагизм — и безвыходность! — положения... Если не поймут, что сейчас ответственность лежит на всех... Тогда всё, о чём мы мечтали... будет отброшено... А может быть — затоплено кровью...
Это — он ужасающим сдавленным голосом сказал, потому что вдруг навеялись на него эти картины.
Но он заставил себя собрать силы. И снова — выразить надежду, что мы найдём выход. И пойдём „открытою, ясною” дорогой. И всё, что нам дал русский гений, мы сумеем бережно донести до Учредительного Собрания. И о том, что у новой власти нет на руках ни капли народной крови. А кто-то надеется через кровь и смуту захватывать землю. И забыв, что тут сидят полуграмотные простаки, а может быть сразу для стенографисток, они строчили сегодня:
— Остерегайтесь! Есть суд людской! Суд истории! Бывали не раз случаи, что люди, которые были сильней и выше нас, падали под предательскими ударами... — (уже и эту картину видел, но — за что?? но — за что??) — ... за то, что они будто бы шли против трудового класса?..
Он даже покачнулся — так ярко и неотвратимо это вообразил. Мелькнули братья Гракхи.
— По вине старого правительства, державшего народ во тьме, всякое печатное слово до сих пор принимается за закон. — (Это о „Правде”, „Окопной правде”, но не смел он назвать.) — С этим элементом можно играть, но можно доиграться и до плохих шуток.
Как-то не страшно прозвучало, самые лучшие порывы пришлись не к концу речи, а вот он уже истощился.
— Я пришёл сюда не сам — вы меня призвали. Я пришёл сюда потому, что сохранил за собой право говорить правду так, как я её понимаю. Людей, которые и при старой власти открыто шли на смерть, — (и вернулась сила достоинства), — этих людей не запугать!
Наконец — аплодисменты, но жидковатые. Оглушил аудиторию, как сам не ждал. А, всё равно теперь!
— Судьба страны — в великой опасности! Мы хлебнули свободы — и мы немного охмелели. Но не опьянение нужно нам, а величайшая трезвость и дисциплина. Мы должны — войти в историю! Так войти, чтобы на наших могилах написали: они умерли, но никогда не были рабами!
Нет, всё лучшее, и „рабов”, израсходовал слишком рано.
Молчал зал, и не понял, что речь-то — кончена.
И Керенский — как не привык, в тишине — стал просто сходить по ступенькам.
Просто — сходить.
Вот тут раздалось несколько хлопков.
И он пришёл в себя, что он не должен так уходить. Он неуверенными шагами снова поднялся к трибуне и слабым голосом спросил:
— Нет ли каких вопросов? Молчание.
Ужасающее молчание!
Знак полного провала?
И вдруг — спасительный голос раздался из-за спины сверху. Да, там же Церетели был, Керенский в речи и забыл про Церетели:
— У меня есть вопрос. Вы говорите, что есть люди, не сознающие лежащей на них ответственности. Я полагаю, — голос был твёрд, — что это не относится к организованной демократии — к Совету Рабочих и Солдатских Депутатов?
Керенского даже опалило: только тут он понял, как далеко он зашёл и как неверно могли его понять. Поспешил, поспешил: