– А вам назначено? – спросила она, словно о визите к врачу.
В прихожую вышел костистый мужик в шелковой рубахе с малиновым пояском, в английских полосатых брюках, на босых ногах его шаркали шлепанцы. Он воззрился на Артеньева, и старлейт хорошо рассмотрел его старческое лицо, клочковатую бороду, из путаницы которой пробивались землистые мужицкие морщины. Даже никогда не видев Распутина, Артеньев догадался, что это он… он!
– Ты што звонишь, будто полицья какая? – наорал Распутин на офицера. – Всех в дому перепужал. Я тебя звал, что ли? Ты, флотский, на кой ляд сюды приперся?
– Просто так. Посмотреть на вас.
– Кого смотреть-то?
– Да вас, Григорий Ефимыч.
На лице Распутина выразилось крайнее удивление:
– У тебя и дела до меня нетути?
– Нет. Нету.
– И просить ништо не станешь?
– Не стану. Вот посмотрю и уйду…
Распутин взмахнул длиннейшими руками гориллы:
– Таких у меня ишо не бывало. Кажинный прыщ лезет, кому – места, кому – чин, кому – орденок. А тебе ништо не надо, быдто святой ты!
Он распахнул двери в гостиную, наполненную дамами, и объявил своим гостям во всеуслышание:
– Это ничего. Какой-то хрен с флоту приволокся…
Древнеславянское слово сорвалось с языка Распутина легко и безобидно, почти не задевая слуха, как обычное разговорное слово, и все дамы восприняли его с удивительным спокойствием. Пугавин с сестрой были уже здесь. Артеньев сел в уголку комнаты, осмотрелся… От круглой печки, несмотря на летнюю пору, разило жаром. Посреди комнаты, обставленной дешевыми венскими стульями, громоздился стол. На нем – ведерный самовар. Вокруг самовара навалено всякой снеди. Масса открытых коробок консервов. Горка неряшливо накромсанной осетрины. Надкусанные калачи. Луковицы. Черный хлеб. Баранки. Мятные пряники. Четыре роскошных торта от Елисеева, уже початых ножами с разных сторон. Соленые огурцы. Очень много бутылок с вином, а под столом – пустые бутылки…
– Ну, кто новый-то здеся? – спросил Распутин, но тут опять задребезжал звонок. – Тьфу, бесы, и время провесть не дадут.
Ввалилась пожилая особа в кружевах и ленточках, с порога она рухнула на колени, хватая Распутина за подол рубахи:
– Отец, бог, Саваоф… дай святости, дай, дай!
Распутин рвал от нее подол рубахи, крича:
– Ой, старая, не гневи… отстань, сатана, или расшибу!
– Сосудик благостный, бородусенька, святусик алмазный…
Распутин развернулся, треснул даму кулаком по башке и отшвырнул ее, словно мешок, к печке.
– Всегда до греха доведет, – сказал, оправляя рубаху. – А ежели ишо раз полезешь, вот хрест святой, так в глаз врежу, что с фонарем уйдешь… как пред истинным!
– Бог, бог… освяти меня, – взывала дама от печки.
– Ну, не сука, а? – спросил всех Распутин и повернулся к Артеньеву: – Сидай к столу, флотской… Небось мадеру лакать любишь?
И вдруг он вперился взглядом в Ирину Артеньеву:
– А ты пошто без декольты пришла? Или порядку не знаешь?
Поднялся с продавленного дивана Пугавин:
– Ирина Николавна явилась, чтобы побеседовать с вами.
– О чем?
– О смысле жития, конечно.
– Дуня! – позвал Распутин, и мгновенно явилась горничная. – Вот эту новенькую, котора без декольты… в боковую веди.
Артеньев конвульсивно дернулся, но Пугавин шепнул ему:
– Что вы! Ваша сестра культурная, передовая девушка…
Компания за столом росла, появились пьяные. Дирижировал за столом закусками секретарь Распутина – ювелир Аарон Симанович. Смеялась, подъедая торт с вилки, будто купчиха, баронесса Миклос – красавица, каких Артеньев никогда не видывал. «И эта туда же?..» Было много аристократок, но скромному офицеру с «Новика» они были далеки и… противны! Респектабельная баронесса Икскуль фон Гильденбандт, которую Артеньев знал по портрету Репина («Дама под вуалью»), невозмутимо разливала чай. Разговор за столом шел странный – больше о концессиях Мурманской железной дороги.
Дверь из боковой комнаты открылась, вышел Распутин с сестрой. Держа ее рукою за шею, он продолжал незаконченный разговор.
– Грех – это хорошо, – ласково внушал он Ирине.
Артеньеву показалась дикой простота его убеждений. Никаких высоких материй: «Грех – это хорошо!» – и этого достаточно, чтобы дуры бабы слушали его так, будто мед пили.
– Пора уходить, – шепнул Артеньев Пугавину.
– Но мы присутствуем лишь при начале опыта…
Распутин сел за стол, а красавица Миклос поднесла ему кусок хлеба, поверх которого положила соленый огурец. Скрипач Лева Гебен настроил свою скрипку, и грянула «величальная»: