— Не имею права, Игнатий! На прииск спешим, там фельдшер. Операция тебе нужна, пулю вынут.
— Я уже мёртвый давно, Егорша… крепился за жизнь для этой просьбы. Богом молю! — возвысил голос Игнатий. — Это моя последняя воля, — закашлялся и прикрыл глаза, — Егорша… снесите с ребятками… Там и схороните меня, дюже место приглядное, просторное. Любо будет лежать старику, весело…
До подножия гольца довезли Парфёнова на лошадях, потом вчетвером взялись за носилки. Основной отряд ждал у реки, охраняя пленных.
Егор был уверен, что посмотрит Игнатий с верхотуры на тайгу, ублажит себя, а потом они быстренько вернутся и поспешат к фельдшеру на операцию. Быков даже повеселел от такой мысли:
— Ох и тяжеленный ты, Игнатий, как самородок золотой!
Парфёнов вяло улыбнулся, не открывая глаз. К исходу дня приискателя уложили на плоский обомшелый камень на самом верху гольца.
Игнатий поднатужился и сел, широко открытыми глазами оглядывался вокруг, и тут обожгла его пронзительная мысль: «Неужто это со мной стряслось, неужто вот счас я помру?»
И вся прошлая жизнь пробежала перед его взором, как мимолётный ветерок по вершинам стлаников. И он уже не замечал, что рассуждает вслух, тяжело выдавливая каждое слово, наставляя — даже в эти мгновения — Егора, ставшего ему ближе всех и родней.
— Вот и всё-ё… я-ясно дело… вроде и не жил, так скоро всё ушло… Ясно дело, хотелось бы глянуть, кем станут твои детки, Егорша… уж больно я их любил, как своих внучаток. Кем будут мои дети… как Лушка теперь останется с ими…
Верю… ты слышишь, Егор? Верю-ю, что жизнь будет чище, люди душами осветлеют… Верую! Восторжествует наша Расея и придёт к великой мощи… от этого и в радости помираю… Верую и наказываю тебе верить… Только не сбейся, не отступись, не замажься грязью…
Кое-что и я успел сделать для этой победы… Верую… — Он замолк, набираясь сил, часто хватал ртом воздух и потом уже наспех, боясь, что не успеет, захрипел: — Спасибо тебе, сынок, что дозволил увидать отсель всю нашу землю… так неохота помирать, а надо…
Прощайте, Джугджур и милый сердцу Становой хребетушка, прощевайте, робятки, — он закашлялся, изо рта на бороду валом хлынула кровь. Откинулся на камне. Жизнь не хотела покидать могучее тело приискателя.
Смерть коробила его судорогами, ломала и выгибала спину дугой, но, даже зная о её приходе, Игнатий не отступал. Боролся… И всё же затих, вытянулся во весь свой громадный рост, раскидав широко ноги и руки, словно обнимал всё небесное и земное, всё, что любил и оставил жить после себя.
Егор безутешно рыдал, как малое дитя, упав за куст стланика. Безумно бормотал: «Ясно дело, ясно дело… ясно дело…»
Над могилкой троекратно грохнул залп, Парфёнова укрыли мягкими веточками лиственницы, забросали землёй и сложили из больших камней поверх холмика высокий тур.
И в глазах Егора остался облик не того Игнахи Сохача, которого он помнил по харбинскому знакомству. Постарила и выцветила его смерть, но именно через всё это, через седину и бледность, от него исходила какая-то удивительная святость — свет мудрости и добра.
А только рассвело, вскарабкался на вершину гольца в перевязке колокольцев согбенный Эйнэ. Он слышал выстрелы на сопке и решил посмотреть, зачем палили в его горах неизвестные люди.
Разглядел трахомными глазами корявые буквы на плоском камне, выцарапанные стальным ножом: «Игнаха Парфёнов — Сохач». Эйнэ клёкотно рассмеялся, достал из-за спины дряхлый бубен и запрыгал вокруг желанной могилы, камлая и воя…
Михею Быкову уж в который раз привиделась страшная, в своей обыденности, казнь в Чите… Красноармейцев и партизан согнали гуртом к скобяному складу, рубленному из свежего бруса. Пахло смолой и колёсным дёгтем.
Звероватый вахмистр, родом из Зерентуя, повелел раздеться пленным донага, их добрую одежонку и сапоги сразу же расхватали. Измученные допросами и ранами, люди безропотно подчинялись. Их разбили на три партии.
Громыхнул первый залп, и навсегда запечатлелось в памяти Михея, как по-разному умирают люди. Одни, прошитые пулями, судорожно выгибались и поднимались в смертной истоме на самые кончики босых пальцев, выдирая спинами мох из пазов склада.
Другие падали молчком, сражённые наповал, третьи выкрикивали проклятья, рвали ослабевающими руками рубахи на груди… Совсем немногие плакали и молились, а молодой парнишонка, видать, в одночас свихнувшийся, радостно щерился и напевал.