Может, всё и не припомнилось бы ему, да после подошёл, как на грех, знакомый станичник, невесть как оказавшийся в этом трескучем от пальбы городе, и зло усмехнулся, сворачивая цигарку. Поздоровался, держась за стремя, покачал головой, нехотя обронил:
— Эх… Михей, Михей. Зазря столько людей извёл, — тяжко вздохнул, — гляди, не споткнись на Гришке-то, ить супротив миру пошли вы, не сдюжите, не постреляете всех…
— Уйди! — ещё не остывший от боя сотник замахнулся плетью на черноусого Макарку. — Молод учить ишо, сопли подотри. Счас сведу в контрразведку за агитацию, там живо вправят мозги да в эту кучу угодишь.
— На месте у меня мозги, — жиганул его зрачками ненавидящих глаз станичник, — опомянешь меня, не раз опомянешь, благодетель, — и повернулся уходить.
— Моих-то давно видел, — спохватился Михей, — как они там поживают? Макар?
— Видать, уж не дождутся тебя, — буркнул тот, не оглядываясь.
Вспоминал частенько Михей про эту встречу, и морозцем остужало нутро. Наверняка поведал Макарка станичникам о расстреле, и теперь уж не сносить Быкову головы. Такие дела не прощаются.
Выехал на хребтину бугра, натянул поводья. В туманной мгле перемигивались редкие огоньки станицы, взбрёхивали собаки. Где-то чуть внятно пиликала гармонь, тлела серебром, невесть откуда изымая свет, излучина реки.
Воронок прядал ушами, нетерпеливо перебирая копытами, видать, тоже учуял места, где выгуливался на разнотравье жеребёнком и дудонил взахлёб молоко едва памятной матери кобылицы.
Михей снял со спины карабин, достал из перемётной сумы и положил в карман монгольского полушубка холодный наган, тронул поводья.
Конь с места рванулся рысью, но его угомонил свирепый рывок узды. Смиренно пошёл шагом. Быков напряжённо вглядывался в темь, потея от страха. У поскотины спешился.
Привязал Воронка к яблоне-дичке и не ко времени вспомнил, что завсегда рвала с неё яблоки ещё зелёными станичная ребятня, сам не раз набивал пазуху мелкими и кислющими плодами, от них судорожно сводило рот оскоминой.
Уходил от вехи детства и коня, пригнувшись, как в пешем строю в атаках на германской. Чуть не выстрелил с перепугу, когда порскнула от омёта соломы парочка, девка сдавленно хихикала, вторил ей ещё квёлый басок парня: «Ходют тут, угомону нет!»
Михей дослушал удаляющийся топот, устало вытер со лба пот. Горькая мысль прошила голову: «Доигрался, в душеньку мать! Крадусь к своей избе, как цыган к табуну лошадей. Довыслуживался!»
Торопливо пошёл, огибая станицу, и перехватила дух зависть, что жизнь устроилась тут без него. А ему уже не придётся покойно идти по улице, не смыть с себя кровяного тавра, не схорониться от людской молвы и расплаты.
Михей вздрогнул от неожиданности. Тоненько, до испуга близко, завёл старинную казачью песню девичий голос. Ему подтянули: чисто и хорошо ладили вслед, вышибая из глаз жалостливую слезу.
Он угнул шею от горечи, словно бык под непосильным ярмом, уронил руки, а карабин злобно принюхивался черной ноздрёй, выискивая жертву.
Сотник обессилено лёг навзничь и долго слушал, оглаживая пальцами жёсткую бороду. Нахлынула издавняя молодость, игрища, песни и смех девок, вспомнилось, как отбил из их длиннополого табуна тихую и робеющую Настютку, дочь справного казака Ильи Трунова, увлёк её далеко в степь.
Такие же звёзды мигали в бездонном небе, кружил голову пьяный настой трав. Бесновато кинул на землю ойкнувшую в испуге Настюху и трясучей рукой защемил ей рот. Она вяло отпихивалась, тоскующе стонала сквозь сведенные судорогой пальцы, а потом ослабла и зашлась слезьми.
Михейка трусовато улещал её клятвами, терзался страхом перед шебутным Ильёй, и вот же врезались в память её слова: «Ты бы хучь сперва поцеловал». Он это воспринял не укором, а смирением перед силой и опять рванул за едва оправленный подол, не владея собой.
«Люб ты мне, Михейка, а так бы не далась я тебе», — обречённо шепнула ему в ухо и крепким, уже бабьим отчаянным порывом обняла его за шею.
Вечерами стали забиваться подальше от станицы. И догулевались. Толстеть спереди взялась Настютка, призналась с испугу матери.
Илья был крут на расправу. Приловил дочернего ухажера, отпорол для острастки плёткой и привёл к отцу. Не отвертелся Михей от свадьбы, а вскорости объявился первенец Егорка, лупоглазый и крепкий парнишка, срам и гордость Трунова.