Слуга подал форменную шляпу с широкими полями. Кардинал надел ее, лихо заломив набок, и обернулся к д’Артаньяну:
— У вас в конюшне есть оседланные лошади?
— Есть, монсеньор.
— Так едем.
— Сколько человек прикажете взять с собою, монсеньор?
— Вы сказали, что вчетвером справитесь с сотней бездельников; так как мы можем встретить их две сотни, возьмите восьмерых.
— Как прикажете.
— Идите, я следую за вами. Или нет, постойте, лучше пройдем здесь. Бернуин, посвети нам.
Слуга взял свечу, а кардинал взял со стола маленький вырезной ключ, и, выйдя по потайной лестнице, они через минуту очутились во дворе Пале-Рояля.
II. Ночной дозор
Десять минут спустя маленький отряд выехал на улицу Добрых Ребят, обогнув театр, построенный кардиналом Ришелье для первого представления «Мирам»[*]; теперь здесь, по воле кардинала Мазарини, предпочитавшего литературе музыку, шли первые во Франции оперные спектакли.
Все в городе свидетельствовало о народном волнении. Многочисленные толпы двигались по улицам, и, вопреки тому, что говорил д’Артаньян, люди останавливались и смотрели на солдат дерзко и с угрозой. По всему видно было, что у горожан обычное добродушие сменилось более воинственным настроением. Время от времени со стороны рынка доносился гул голосов. На улице Сен-Дени стреляли из ружей, и по временам где-то внезапно и неизвестно для чего, единственно по прихоти толпы, начинали бить в колокол.
Д’Артаньян ехал с беззаботностью человека, для которого такие пустяки ничего не значат. Если толпа загораживала дорогу, он направлял на нее своего коня, даже не крикнув «берегись!»; и, как бы понимая, с каким человеком она имеет дело, толпа расступалась и давала всадникам дорогу. Кардинал завидовал этому спокойствию; и хотя оно объяснялось, по его мнению, только привычкой к опасностям, он чувствовал к офицеру, под начальством которого вдруг очутился, то невольное уважение, в котором благоразумие не может отказать беспечной смелости.
Когда они приблизились к посту у заставы Сержантов, их окликнул часовой:
— Кто идет?
Д’Артаньян отозвался и, спросив у кардинала пароль, подъехал к караулу. Пароль был: Людовик и Рокруа.
После обмена условными словами д’Артаньян спросил, не лейтенант ли Коменж командует караулом.
Часовой указал ему на офицера, который стоя разговаривал с каким-то всадником, положив руку на шею лошади. Это был тот, кого искал д’Артаньян.
— Господин де Коменж здесь, — сказал д’Артаньян, вернувшись к кардиналу.
Мазарини подъехал к нему, между тем как д’Артаньян из скромности остался в стороне; по манере, с какой оба офицера, пеший и конный, сняли свои шляпы, он видел, что они узнали кардинала.
— Браво, Гито, — сказал кардинал всаднику, — я вижу, что, несмотря на свои шестьдесят четыре года, вы по-прежнему бдительны и преданны. Что вы говорили этому молодому человеку?
— Монсеньор, — отвечал Гито, — я говорил ему, что мы переживаем странные времена и что сегодняшний день очень напоминает дни Лиги[*], о которой я столько наслышался в молодости. Знаете, сегодня на улицах Сен-Дени и Сен-Мартен речь шла не более не менее, как о баррикадах!
— И что же ответил вам Коменж, мой дорогой Гито?
— Монсеньор, — сказал Коменж, — я ответил, что для Лиги им кой-чего недостает, и немалого, — а именно герцога Гиза; да такие вещи и не повторяются.
— Это верно, но зато они готовят Фронду,1 как они выражаются, — заметил Гито.
— Что такое Фронда? — спросил Мазарини.
— Они так называют свою партию, монсеньор.
— Откуда это название?
— Кажется, несколько дней тому назад советник Башомон сказал в парламенте, что все мятежники похожи на парижских школьников, которые сидят по канавам с пращой и швыряют камнями; чуть завидят полицейского — разбегаются, но как только он пройдет, опять принимаются за прежнее. Они подхватили это слово и стали называть себя фрондерами, как брюссельские оборванцы зовут себя гезами. За эти два дня все стало «по-фрондерски» — булки, шляпы, перчатки, муфты, веера; да вот послушайте сами.
Действительно, в эту самую минуту распахнулось какое-то окно, в него высунулся мужчина и запел:
- Слышен ветра шепот,
- Слышен свист порой,
- Это Фронды ропот:
- «Мазарини долой!»
— Наглец, — проворчал Гито.