— Все в порядке? — спросил посол.
Уоррен Сиффорд поморщился, тронул рукой затылок, пробормотал:
— Утомительный перелет. Я фактически сутки не спал. Все это, что называется, как снег на голову свалилось. Когда придет этот тип? И когда я смогу…
На массивном столе зазвонил телефон.
— Да? — Посол держал трубку в нескольких сантиметрах от уха. Еще раз повторил «да» и положил трубку на рычаг.
Уоррен Сиффорд поставил стакан на серебряный поднос.
— Он не придет, — сказал посол, вставая.
— То есть как?
— Мы сами поедем к ним. — Он надел пиджак.
— Но ведь у нас договоренность…
— Строго говоря, это было скорее распоряжение, — перебил посол, указывая на сиффордовский пиджак. — Наш им приказ. Одевайся. Они его не приняли. Хотят, чтобы мы приехали туда.
До новых возражений дело не дошло, посол отечески взял Уоррена Сиффорда за локоть.
— Ты поступил бы точно так же, Уоррен. Мы гости в этой стране. Они хотят играть на своем поле. II даже если их немного, будь готов к тому, чтобы… — Уэллс не договорил и рассмеялся, отрывисто и на удивление звонко. Потом шагнул к двери и добавил, закрывая дискуссию: — Население в этой стране немногочисленное, но люди сплошь чертовски упрямые. Все до одного. You might as well get used to it, son. Get used to it![16]
10
— Мама! Это правда! Спроси у Каролины!
Девушка безнадежно наклонилась и хлопнула рукой по столу. Глаза у нее были красные, тушь серыми потеками расползлась по щекам. Волосы, вчера вечером подколотые вверх и в память о восьмидесятых годах украшенные цветными ленточками и шнурочками, уныло падали на спину, тусклые после чересчур веселой гулянки. Она сбросила с плеч верх комбинезона, болтавшийся теперь вокруг талии, а за пояс сунула пол-литровую бутылку колы.
— Почему ты мне не веришь, а? Никогда не веришь ни единому моему слову!
— Ну почему, верю, — спокойно отозвалась мать, задвигая в духовку противень.
— Нет! По-твоему, я пьянствую и шля…
— Придержи язык! — Голос матери зазвенел металлом, она с грохотом захлопнула духовку. — К осени ты съедешь от нас, дорогуша, будешь жить отдельно. Вот тогда можешь делать что хочешь. Но до тех пор…
Она повернулась к дочери, подбоченилась, хотела сказать что-то еще, однако закрыла рот и безнадежно провела рукой по волосам.
— Да ты спроси у Каролины, — жалобно пробормотала дочь и схватила стакан с молоком. — Мы обе там были. Не знаю, откуда они явились, но сели в машину. В синюю. Правда-правда. Я не вру, мама!
— Я ничуть не сомневаюсь, что ты говоришь правду, — сказала мать с напряжением в голосе. — Просто пытаюсь объяснить тебе, что видели вы отнюдь не американского президента. Это наверняка была какая-то другая женщина. Неужели непонятно? Ну сама посуди, — она со вздохом села у стола, попыталась взять дочь за руку, — если кто-то похищает американского президента, он не пойдет с ней, как ни в чем не бывало, через парковку у Центрального вокзала на рассвете Семнадцатого мая, у всех на глазах. Так что кончай…
Дочь вырвала руку.
— У всех на глазах? У всех на глазах? Да, кроме нас, там, черт побери, ни души не было! Только мы с Каролиной и…
— Ну что ты кипятишься-то в самом деле! Пойми наконец…
— Нет, как хочешь, а я позвоню бобикам. На дамочке были аккурат такие шмотки, как по телику показывали. Один к одному. Клянусь! Я позвоню, мама.
— Пожалуйста. Звони. Если хочешь выставить себя полной дурой. Кстати, они называют себя полицейскими, а не бобиками. Звони!
Мать встала. Духовка нещадно чадила, и она приоткрыла окно.
— Кто, блин, Семнадцатого мая приглашает гостей на ужин, — буркнула дочь, допивая молоко.
— Придержи язык! Нечего тут почем зря выражаться!
— Семнадцатого мая люди устраивают завтраки. Завтраки или, на худой конец, праздничные обеды. Никогда не слыхала, чтоб кто-нибудь закатывал дурацкий…
Кастрюля грохнула по кухонному столу. Мать сдернула с себя фартук, быстро шагнула к дочери. Хлопнула ладонями по столу.
— Мы устраиваем Семнадцатого мая ужин, Пернилла. Мы, семья Скоу. Так происходит из поколения в поколение, и ты… — Она подняла вверх дрожащий палец. — Ты обязана ровно в шесть быть в столовой, причем, разумеется, не в таком плачевном виде. Ясно?
Ворчание дочери она истолковала как знак согласия.