Еще чуть ранее я сидела у потрескивающего камина в покоях герцогини, где одна из ее камеристок поджаривала на пекарской лопатке кедровые орехи — угощение для наследника герцога, семилетнего Джана Галеаццо Сфорца, который со скукой смотрел в огонь, пока нянька расчесывала его золотистые кудри, падающие на хрупкие плечи. Рядом с ним сидел его шестилетний брат Эрмес — толстый, малоподвижный и туго соображающий ребенок с настоящей копной тускло-рыжих волос. Слева от братьев расположилась их мать, герцогиня Бона Савойская, с девственно-белой вуалью на голове, скрывавшей уложенные на затылке косы. Герцогиня поджимала губы и щурилась, глядя на иглу и отрез шелка, который она держала пухлыми пальцами. Ей исполнилось двадцать семь, и она была настоящей матроной. Господь наградил ее грузным телом, крепкими руками и ногами и короткой толстой шеей, из-за которой казалось, будто круглая голова лежит прямо на плечах. Черты лица этой женщины не были лишены приятности: небольшой нос, нежная чистая кожа, мелкие, безупречно ровные зубы, — но лоб у нее оказался слишком низким, с густыми, сведенными к переносице бровями. В профиль лицо казалось почти плоским, глаза были широко расставлены, а маленький подбородок тонул в складках жира, приобретенных в основном после рождения первенца. Зато, по моему разумению, при дворе герцога Галеаццо не было человека добрее, чем его супруга.
Слева от Боны сидели две незаконнорожденные дочери герцога, результат его греховной связи с женой одного из придворных. Старшая, тринадцатилетняя Катерина, являла собой образчик телесного совершенства: стройная фигура, обещающая со временем приобрести приятную округлость, чистая кожа, прямой, прекрасной формы нос, только губы немного тонкие. Но Катерина была не просто хорошенькой, а по-настоящему прекрасной благодаря густым, длинным золотистым кудрям, которые так и сверкали на солнце, и глазам, таким синим, что многие, впервые увидев герцогскую дочку, невольно ахали от изумления. Впечатление еще больше усиливалось из-за той уверенности, которая читалась в ее взгляде. Однако сегодня взор Катерины туманился, потому что рукоделье выводило ее из себя и она ненавидела сидеть сиднем. Девчонка часто отвлекалась от вышивания, чтобы поглядеть на огонь или досадливо вздохнуть. Если бы на дворе стояло лето, она обязательно сбежала бы с урока герцогини, отправилась бы с отцом на охоту, поехала бы кататься верхом вместе с братьями или затеяла бы с ними игру в догонялки в просторном дворе. Неважно, что подобные развлечения совершенно не пристали уже помолвленной юной даме, которая через три года выйдет замуж. Гнева герцогини Катерина не боялась, и не только потому, что Бона почти никогда не сердилась, но и потому, что отец обожал дочку и редко позволял наказывать ее.
Такого нельзя было сказать о девятилетней сестре Катерины, Кьяре, худенькой серой мышке с выпуклыми карими глазами и узким, остреньким личиком. Если Катерина постоянно удостаивалась благосклонного внимания отца, то Кьяре — глуповатой послушной девочке — доставалась только его брань. Кьяра редко смотрела в глаза другим и старалась держаться поближе к Боне. Сердце этой дамы было настолько щедро, что она одинаково любила всех детей герцога. К собственному сыну Джану Галеаццо, который в один прекрасный день должен был стать правителем Милана и всех земель матери, Бона относилась с той же нежностью и добротой, что и к Катерине с Кьярой — живому доказательству неверности супруга. Она так же любила и двух его незаконнорожденных сыновей, теперь уже взрослых мужчин, которые жили в Милане и изучали военное дело в доме приемного отца. Бона хотела, чтобы все мы, дети, называли ее мамой, но так к ней обращалась только Кьяра. Катерина именовала Бону мадонной, госпожой, я же обращалась к ней «ваша светлость».
Герцогиня была добра даже ко мне, подкидышу сомнительного происхождения. Она во всеуслышание заявляла, что я незаконнорожденная дочь одной ее опальной кузины из Савойи, следовательно, состою в родстве с королем Франции. У меня же сохранились весьма расплывчатые воспоминания о красавице с волосами цвета воронова крыла, со стертыми за давностью лет чертами лица, которая что-то нежно приговаривала надо мной по-французски, — это, скорее всего, и была моя мать. Еще в памяти сохранились добрые монашки, заботившиеся обо мне, когда темноволосая женщина куда-то исчезла. Но каждый раз, когда я пыталась надавить на Бону и, оставаясь с ней наедине, разузнать какие-нибудь подробности о своих родственниках, она отказывалась отвечать, уверяя, что мне лучше оставаться в неведении. Герцогиня относилась ко мне как к дочери, пусть и самой никчемной, обреченной до конца своих дней играть при ней роль придворной дамы. Я была благодарна ей, но сильно стыдилась своего происхождения и воображала самое худшее.