Ночью женщина не могла уснуть. Ее снедала тревога, однако она думала не о себе, не о муже, а об Аруне. В его глазах больше не было огня, свойственного человеку, готовому сражаться за свою жизнь. Внутри него что-то оборвалось, рассыпалось, разъехалось по швам.
Ратна подумала, что, если сейчас не уведет его с войны, он неминуемо погибнет, потому что не видит в своей жизни никакого смысла. И она никогда себе этого не простит. Она должна помочь Аруну, ведь он спас жизнь и ей, и ее сыну. А еще когда-то они с Соной взяли ее с собой и благодаря им она вырвалась из обители скорби, вновь обретя будущее.
У Ратны оставалась надежда, хрупкая, как бабочка, и драгоценная, словно священный сосуд. Ведь сама она не единожды теряла и обретала вновь!
Когда утром Арун проснулся, Ратна, пожелавшая помочь приютившим их людям, сидела на корточках перед печью, подкидывая кизяк в огонь, тогда как жена хозяина умело замешивала тесто для лепешек, старшая дочь быстро лущила горох для пакаури[102], а младшая ловко резала лук.
При виде таких трогательно-привычных женских хлопот у Аруна сжалось сердце.
Он понимал, что вчера допустил ошибку. Ратна могла подумать что-то не то, тогда как на самом деле ни она – в качестве сестры, – ни какая-либо другая женщина – стань она его женой – не заменили бы ему Сону.
Иногда в безбрежности небес ему грезился чудесный облик Соны, и тогда Арун думал о временах, когда простое прикосновение к ее теплой, золотистой, как мед, коже порождало молнию в теле. Порой, просыпаясь от мнимого ощущения женской ласки, ласки Соны, он вспоминал ее сдержанность в их первые ночи и то, как она раскрылась потом. Воскрешал в воображении ее улыбку, напоминавшую яркое солнце, внезапно проглянувшее в ненастный день.
– Я поеду, – неловко произнес он, отказываясь от завтрака. – Мне пора к Дамару Бхайни. Несмотря на относительную свободу, все-таки сейчас я – его человек. Возможно, мы с тобой еще увидимся, а может, и нет.
Ратна поднялась на ноги. Ее щеки заливал румянец.
– Не уходи. Мы не чужие люди. Пока мне тоже некуда податься. Оставь эти кровавые дела – это не твое. Я готова отправиться с тобой в Варанаси.
Арун отступил.
– Вчера я сказал не то. Виной всему воспоминания и… тари. Ты принадлежишь своему мужу. Конечно, ты должна его ждать.
– Я и буду ждать. Теперь я знаю, куда обращаться, чтобы найти его, даже если я уеду в Варанаси, а он вернется в Лакхнау.
В ее голосе звучала не свойственная индийской женщине настойчивость, и Арун горько улыбнулся.
– Ты не нуждаешься во мне. Ты хочешь мне помочь. Я предстал перед тобой слишком слабым. Но, повторяю, это было вчера.
– Арун! Сейчас мне необходима мужская поддержка, поддержка брата! – сказала Ратна и, прижав руки к груди, добавила: – Я говорю правду.
Это было больше, чем соблазн, это было то, чего в глубине души хотел сам Арун. Почему-то он был уверен в том, что если возвращение в Варанаси и не исцелит его душу, то хотя бы поможет рассудку обрести броню, необходимую для того, чтобы не сойти с ума.
Он не знал, как объяснить это Дамару Бхайни, но тот понял его с полуслова.
– Я рад, что у тебя появилось желание, которому ты хочешь следовать. Чужая жизнь – это жизнь тени. Ищи свою. Тем более что моей скоро придет конец.
– Откуда ты знаешь?
– Вивек, известный прорицатель-садху в Варанаси, предсказал, что я обрету свою власть с помощью пролитой крови. Но ненадолго.
Арун встрепенулся.
– Прорицатель? А я могу к нему обратиться?
– Он никому не отказывает. Но он редко говорит что-либо прямо. Тебе придется догадываться о смысле его речей.
Арун кивнул, и Дамар Бхайни добавил:
– А еще возьми вот это.
Молодой человек посмотрел на саблю.
– Я же не воин…
– Сабля что третья рука, только более твердая, безжалостная и сильная. Человек никогда не ведает, какие придут времена и кого придется защищать.
Покинув мятежный Ауд и очутившись в Варанаси, Арун и Ратна попросили рикшу отвезти их к реке. Они хотели получить благословение великой Ганги.
Едва они уселись на жесткую доску, рикша схватился за оглобли и помчал свою шаткую тележку по узким улочкам, быстро лавируя между прохожими. Аруна и Ратну не смущали ни сточные канавы, ни зловоние, ни мусор, ни толпы нищих. Оба любили этот город. Они принадлежали ему, а он принадлежал им.
Они замерли, завороженные течением священной реки, гулом Варанаси, краски и линии которого сливались в нечто могучее и вечное, в то, что обрушивалось на них и увлекало за собой.