Инголф заскулил. И все собаки дома лаем отозвались на его голос.
Собаки тоже любят жизнь.
В пять часов сорок минут Инголф Рагнвалдович Средин покинул свою квартиру. Его путь лежал к старому кладбищу, некогда бывшему далеко за городской чертой, но ныне попавшему почти в самый центр. Земля эта многих манила доступностью и кажущейся бесполезностью. Город кружил, примеряясь к добыче, но медлил с ударом. Он словно ждал мига, когда растворится в утреннем тумане кладбищенская ограда, а старые плиты уйдут в землю, унося с собой и тех, память о ком призваны были хранить. И уж верно тогда поползла бы по жирной землице техника, завизжали бы пилы, убирая ненужные тополя, и рухнула бы клубами известковой крошки старая церковь.
Она и так уже почти обвалилась, стояла без креста и крыши, в слабом покрове строительных лесов, которые были гнилы и лишь давили на тонкие кирпичные стенки.
В церкви Инголф сел на алтарь. Святые с истлевшими лицами глядели на него печально. Не помнили? С них станется. У святых множество забот, где уж припомнишь человечка, хоть бы им и случалось видеть его смерть.
Инголф развязал платок и провел по толстому шраму, до сих пор сохранившему бурый, свежий цвет. Шрам пересекал шею и жутко чесался.
– Не стоит.
У него вновь не получилось увидеть, как она входит. Черный жеребец сипел, роняя пену на грязные листья. Расколотые копыта его ступали мягко, а черный хвост слался веером.
Жеребца не существовало, как не существовало и ее самой.
– Только если тебе так хочется думать, – она сидела боком, упираясь ногой в острый крюк, с которого свисали вязанки голов, ссохшихся, пожелтевших, похожих издали на луковые. Луковые косы плела бабушка Инголфа.
Странно, что он забыл о бабушке.
Она ходила в церковь по воскресеньям и на праздники, украшала бумажными цветами ветки вербы и хранила деревянный иерусалимский крестик. Ей бы не понравилось, что Инголф сидит на алтаре.
Почему он забыл о бабушке?
– Выпей, – женщина протянула кубок, тяжелый, как если бы в костяных стенах его уместилось целое море. – Выпей и тебе станет легче.
Он уже пил, когда задыхался на этом самом алтаре, и кровь текла реками, ручьями, огибая меловые знаки и свечи из черного воска. Когда тело слабело, мерзло. И злости, оставшейся внутри, не хватало. Инголф, не умея молчать, кричал. И рвался, растягивая веревочные петли, выдирая руки, ярясь, что проиграл. А тот, другой, стоявший в изголовье, перекрывал крик речитативом латыни.
Потом она сказала, что в этой книге нет смысла.
Инголф поверил. Как можно не верить ей?
– Выпей, – сказали ему и, приподняв голову, поднесли кубок.
Он видел коней и людей, слышал храп и хрип, не зная, умер уже или нет. Он синими губами глотал горький напиток и смеялся, зная, что теперь будет жить. А тот, другой, кричавший латынью, метался в круге, отгоняя псов посохом.
– Подчинитесь! – кричал он. – Я повелеваю! Я отдал вам его кровь! Подчинитесь!
Псы скакали, норовя ухватить за одежду. Узкие тела их терлись друг о друга, скрипела чешуя и шерсть клоками валилась на пол.
– Почему я? – спросил Инголф, когда снова смог заговорить.
– Потому что она так хочет, – ответил ему древний старик в истлевшем доспехе. Вспухшие веки его были костяными крюками к бровям приколоты. Из-под век сочился гной, застилал глаза, делая их белыми, слепыми.
– Почему я?
Визжали псы. Влажно чавкал посох, опускаясь на спины, кричал человек.
– Почему я?!
Инголф рванулся, треснули веревки, повиснув ошметками на растертых докрасна запястьях. А шею схватило шрамом, точно ошейником.
– Потому что, – улыбнулась Рейса-Рова, змеехвостая дева. – Ты сам меня позвал. Пей до дна!
– Пей до дна! Пей до дна! Пей…
Свита заглушила собачий вой и человечий визг. Инголф пил и пил, глотал, чувствуя, как разрывается нутро, плавится железной рудой в открытом горне и тут же застывает, уже иное, переменившееся.
Потом ему рассказывали всякого. Будто бы нашли Инголфа едва живым. Будто бы лежал он в луже крови, вцепившись в алтарный кубок, и пальцы не получилось разжать даже у врачей. Будто бы врачи эти сказали, что Инголфу судьба одна – на кладбище, а он взял и выжил. Безумец же, колдуном себя вообразивший, напротив, помер прямо там, в церкви.