Белла Петровна хотела позвать дежурную медсестру, но лишь открыла и закрыла рот. Губы точно нитками стянули и, стянув, закрепили прочнейшим узлом.
– Тишшше, – сказала Ольга Николаевна. – Тишшше мышшши…
– Кот на крыше! – хором ответили дети.
– Кот. На крышшше…
Бельваз поманила Беллу Петровну.
– Кот на крышшше! Блише, блише.
Белла Петровна шла, против собственной воли, сопротивляясь этому, произнесенному с чудовищным акцентом приказу, но шла.
Шаг. Шажок. Еще один. Подошвы резиново скрипят по полу. А на шею хомут надели. Белла Петровна не видит его, но чувствует тяжесть, которая заставляет шею гнуться. В комнате пахнет весной. Насыщенно, назойливо, подавляя этим ароматом волю и само желание сопротивляться. Разве бывает, чтобы весна несла зло?
Это ведь жизнь.
Жизнь везде.
В глазах, что наливаются яркой первой зеленью. В белых цветах, покрывающих волосы, подобно фате. В самом дыхании ее, освежающем, мягком.
– Кто ты?
– Бильвиза, – слаженно отвечают дети. – Она нас любит.
– На, – Белле Петровне протягивают изогнутые полумесяцем гребень. И она смиряется, принимает дар, касается волос.
Гребень скользит, не тревожа цветов, лепестки которых прозрачны.
Родилась я ночью, густела мгла,
– Вдаль уводят мои дороги –
Под утро мать моя умерла.
Беда стоит на нашем пороге.
Не волосы – струны под рукой Беллы. Перебирай, наигрывай мелодию, заунывную, как вой собаки.
Отец не слушал наших слез,
Он злую мачеху привез.
Она умела колдовать
И стала со света меня сживать.
Слезы сыплются, и белые цветы принимают этот дар. Они тянутся, поднимаясь на тончайших стебельках, и шатаются, страшась упасть.
А Белла продолжает расчесывать волосы.
Сперва превратила в иголку,
Чтоб я скучала втихомолку.
Но, видно мало ей было,
В нож меня превратила.
Обрезать бы. Схватить в охапку, размять влажные, тугие стебли, натянуть, как натягивают струну на скрипке и ударить ножом.
Или гребнем.
В зверя она превратила меня,
Чтоб жила в чащобе я с этого дня.
И, чтобы стать человеком вновь,
Я выпить должна была братнююю кровь.
Страшно, потому что руки Беллы – нее ее вовсе. Зачарованные, сами живут, не подчиняясь телу, как не подчиняются себе все эти дети.
Но что за дело Белле до чужих детей?
И я залегла, где речная волна,
Где мачеха ехать была должна.
И я залегла у бурной реки,
Где путь один – через мостки.
Никакого. Самой спасаться надо. Существо пьет жизнь, а жизни у Беллы Петровны для себя не осталось. А ей Юленьку дождаться надо.
Юленька очнется.
А эти дети?
В их глазах – река бурлит, прорывается сквозь зеленую шубу леса.
Собрала я всю силу, какая была,
И выбила мачеху из седла…
Падает, заваливаясь на бок, конь. И женщина в тяжелом платье летит в воду, она барахтается, тянет руки, моля о спасении. Но зверь лишь смотрит.
Я чуяла, как мой гнев растет,
Из чрева ее я выгрызла плод.
Кровь плывет по воде. Ивы приподнимают широкие юбки, страшась испачкать их, и желтые головки кубышек дрожат. Лишь в глубине розовеют кувшинки.
Их лепестки прозрачны.
Как те, которые растут на волосах бильвизы. И Белла отделяет прядь.
Под ней обнаруживается проплешина размером с пятак.
За них отомстила мне речки струна,
Сказала, раскаяться буду должна.
Невинный младенец мною убит,
И голод отныне мне душу точит.
Вскипела темная поверхность реки, вывернулась змеей и захлестнула убийцу. Смеялись ивы, хохотали кубышки, лишь розовые кувшинки лежали на широких листьях, словно жемчужины на ладонях.
А проплешина на голове разрасталась. Шершавая кожа слазила, обнажая темные древесные слои. И Белла Петровна касалась их с невыносимой брезгливостью, ощущая на пальцах влажную гниль.
И я проросла – молодая ветла.
И ветви клонила, и слезы лила.
И пила я души, как пила вино.
Но видно, раскаянье мне не дано.