Рубаху снял. Холода он не боится, и кожа Янгара блестит на зимнем солнце. Оленья кровь на ней узорами.
– Аану? – Отложив нож, он шагнул ко мне.
Рот наполнялся слюной, а сердце… его сердце стучало так громко, что я едва не оглохла.
– Нет!
Он остановился, а я попятилась. Нельзя подходить ближе.
– Аану, все хорошо… – Янгар медленно опустился на корточки и, зачерпнув горсть снега, принялся тереть руки. – Все хорошо, моя медведица, не убегай. Только не убегай.
Снег унес и кровь, и запах ее.
– Давай вернемся домой? – предложил Янгар и нож отбросил.
Что он делает? А если я не удержусь? Если заберу его сердце?
Он сам сказал, что его сердце и так принадлежит мне. И, обняв Янгара, уткнувшись в смуглую его шею, я плакала о том, чего не могла изменить.
– Уедем, – шептал он, выбирая росу растаявших снежинок из моих волос. – Пожалуйста, давай уедем. Я спрячу тебя. Запру. До окончания срока. Я не причиню тебе вреда. А ты – никому. Позволь помочь?
Нет. Я не могла объяснить, но чувствовала, что это – неправильно. Нельзя играть с богами.
– Тогда позволь остаться.
Нельзя.
Я убью его.
Или сегодня. Или завтра… послезавтра… В один из тех дней, которых мне предстоит пережить еще множество.
– Хотя бы позволь навещать.
А разве я могу запретить?
Наверное.
Но не стану. И ночью, отбирая жар его дыхания, я снова и снова повторяла имя Янгара. Наверное, предчувствовала, что следующая наша встреча будет горькой.
Глава 31
Гадание
С недавних пор кёнига Вилхо, помимо прочих болезней, которые порой казались ему сворой псов, что терзают его тело, мучили головные боли. Они не отступали и во сне, пусть Пиркко и подносила чашу горячего вина, сдобренного травами. Вино приобретало кислый вкус, и Вилхо морщился, вздыхал, жаловался на судьбу. Пиркко же уговаривала сделать глоток.
И еще один.
Мерзкий травяной привкус оставался во рту. Кёнига же укладывали в постель, и рабы, размяв утомленное за день тело, натирали его маслами. Вилхо сквозь дрему ощущал прикосновения рук, и теплоту масла, и душную мягкость перины, и легкое прикосновение одеяла, набитого гагачьим пухом.
Пиркко садилась на край ложа и пела колыбельную.
У нее был красивый голос и руки прохладные. Они вытирали пот со лба Вилхо и подносили к губам все те же травяные отвары, когда его полусон становился беспокоен.
– Спи, дорогой супруг, – приговаривала она, и Вилхо подчинялся.
Вот только голова болела.
Боль рождалась в животе, в разбухшей печени, расползалась по телу, сковывая его члены, и после перебиралась в голову. Вилхо вздыхал, и звук собственного голоса добавлял мучений. Горячий уголек боли, до сего момента лишь тлевший, разгорался. К утру он и вовсе полыхал, выжигая глаза алым светом. И когда супруга отбрасывала полог с постели, Вилхо с трудом открывал глаза, всякий раз опасаясь, что ослеп.
– Бедный мой! – всплескивала руками Пиркко, и золотые браслеты громко звенели. – Опять снились дурные сны?
Вилхо отвечал осторожным кивком. Он отчего-то стыдился признаться в этой новой своей слабости. И, смежив веки, слушал щебетание жены, уговаривая себя, что нынешняя ночь – последняя.
Не получалось.
Не помогали больше ни травы, ни кровопускания, от которых руки Вилхо стали мягкими и вялыми, ни даже ванны, наполненные черной жижей. Ее доставляли в высоких кувшинах и грели. Жижа воняла, и Вилхо долго чудилось, что и сам он источает этот отвратительный серный запах.
– Ты так побледнел, осунулся, – сказала Пиркко, когда рабы помогли Вилхо встать с постели. Они поддерживали ослабевшее тело, которое желало одного – вернуться под душный уют пухового одеяла, забыться наконец спокойным сном.
Нельзя. Его вели в ванную комнату, к бадье, уже наполненной горячей грязью, и Вилхо издали ощущал ее смрад. Ноги, которые за ночь, казалось, разбухли больше обычного, с трудом двигались. И ступни скользили по полу, выглаживали ковер.
– Мой дорогой… – На щеках Пиркко играл румянец. – Я начинаю думать, что сны твои – наведенные. Я слышала – прости, если мое беспокойство покажется тебе смешным, я знаю, что женщины излишне мнительны, но я слышала, что…
Влажно хлюпнула жижа, опалив нежную кожу докрасна.