Он шевелил губами, а по щеке сползала нить слюны. Тридуба не шелохнулся, когда Пиркко перевернула его на спину, но голову оставила на боку и заботливо подложила под нее подушечку. Она обыскала отца и, вытащив из кошеля мятый пергамент со сломанной печатью, нахмурилась:
– Надеюсь, ты не покалечил его снова?
У Ерхо Ину дернулась губа.
– Встреча еще будет. Я сама на нее пойду. И мы договоримся.
По глазам сложно было понять, что думает отец.
– Конечно, договоримся. – Положив пергамент на колено, Пиркко его расправила. – Он немного обижен, но… разумный ведь человек. Да и не только на его разум надеюсь. А теперь прости, мне пора.
Она вытащила подушечку, поцеловала отца в холодную щеку и встала.
– Позже тебя найдут.
Белый подол платья скользнул по его лицу.
– Думаю, где-то через час… или два… Я скажу, что ты решил отдохнуть, жаловался, будто голова болит, и никто не удивится.
Ерхо Ину видел ее домашние туфли, расшитые белыми жемчужинами. И ворс ковра, который проминался беззвучно.
– Возраст, – сказала Пиркко, положив ладонь на бронзовую ручку двери. – Волнения. И всем будет очень и очень жаль. Наверное.
Она выскользнула за дверь, оставив Ерхо Ину в тишине.
Горел камин. Из открытых окон тянуло весенней прохладой. И во рту стояла невыносимая винная сладость. Ерхо Ину сделал единственное, что мог: закрыл глаза.
Говорили, что некогда, лет двести тому, а то и триста, если не все четыреста, стоял на Гарьиной пустоши дом о пяти стенах с красной черепитчатой крышей. И пять труб подымалось из нее. И пять дымов что день, что ночь тянулись к небу. Что в каждой стене дома было по окну, а двери, сколько ни ищи, не сыщешь. И только люди отчаявшиеся, в горе великом пребывавшие, видели ее.
Открывали.
Входили.
И навек оставались в плену пяти стен.
Кто был хозяином этого дома?
Колдунья-вёльхо? Нойда-чародей, на ту сторону мира глядящий? Или старая крыгга, женщина, пятерых мужей похоронившая, бездетная и оттого проклятая вовек чужие души собирать? А может, и вовсе сама темная богиня, которой тоже пристанище требовалось?
Как знать.
Да только однажды ночью вспыхнул дом синим пламенем, три дня горел, три ночи. И странным был тот огонь, к небу подымался, а на соседние дома, стоявшие близко, ни искры не упало. А когда догорел, то увидели люди, что в этом пламени и камни оплавились.
С той поры место проклятым считается.
Сколько уж времени минуло, но не прорастает сквозь оплавленный камень трава. Стоит пустошь и вправду пустой, лысой, что пятка, только четыре обугленных клена стерегут ее. А по ночам нет-нет да раздается из-под камня не то стон, не то плач. Страшное место. Соседи отгораживаются от проклятого дома высокими заборами, а честные люди сторонятся Гарьиной пустоши.
К честным людям Янгар себя не относил. Он ждал, прислонившись к клену, чья черная кора закаменела, а из трещин сочилась маслянистая красная жидкость. Полночь минула давным-давно, и круглое яблоко луны повисло над городом.
Ерхо Ину не спешил на встречу.
– …Отец занемог, – сказала кейне Пиркко, выбираясь из паланкина.
Она взмахом руки отослала рабов, и лишь Талли Ину тенью остался за плечом сестры.
– Сильно?
– Очень сильно.
На ней было белое платье, белая же шуба лежала на плечах. Мерцали в лунном свете белые камни. И сама Пиркко гляделась не человеком, но татту-призраком, неупокоенной душой, которая, связанная неисполненной клятвой, оставалась на земле.
– Аану?
– У меня. И она умрет, Янгар, если я не вернусь вовремя. И если мы не договоримся, тоже умрет. Ты же не рискнешь ее жизнью? Конечно, нет.
Талли подал сестре руку, и вновь Янгара поразила неестественная белизна кожи Пиркко.
– Тоже думаешь, что я ведьма? – спросила она, наклонив голову.
А губы алые, яркие.
– Нет.
– Хорошо. Мне бы не хотелось, чтобы ты меня боялся.
Она сказала это просто, не сомневаясь, что и вправду способна внушить страх.
– Я обижена. – Она остановилась в трех шагах, и ветви мертвого клена заскрипели, словно дерево пугала близость к этой странной женщине. – Я послала Талли говорить с тобой от моего имени, а ты обратился к отцу.
– Я обратился к тому, у кого власть. – Янгар втянул воздух. Сегодня от кейне пахло не розами и не лавандой, не сладостью восточных масел, но кровью.