Он заложил лук за спину, надел плащ, взял за руку парня, который помогал бедной Бертраде, и ушел с ним, как другие, по берегу.
— Хорошо! — вздохнул Оливье — Если мы хотим успеть до рассвета, пора отправляться в путь.
Жильда старался устроить Од как можно лучше: он накрыл ее платьем, чтобы она согрелась. Ночь была свежа, и, похоже, к рассвету должно было еще похолодать. Оливье прикрыл тело Бертрады, потом сел за весла, не дожидаясь, когда Жильда сделает то же самое. Без видимых усилий он направил лодку к середине реки, на течение. Лодка была тяжелой, но сын Санси, еще не понимая, какая перемена в нем произошла, ощущал потребность двигаться, размять все мускулы своего мощного тела, данного ему природой, чтобы доказать себе, что он прежний человек, что ровным счетом ничего не случилось. Гребя, как бешеный, он вспоминал привычные слова погребальных молитв. Но они ускользали. Он никак не мог оторвать глаз от неподвижной фигуры впереди, закрытой грудой ткани, и понимал, что не видит больше девушку. Он греб в бешеном ритме, но не хотел, чтобы Жильда присоединялся к нему. Ему казалось, будто он один везет Од к отцу. Впрочем, его спутник не настаивал.
Этот каторжный ритм пошел ему на пользу. Как, возможно, и слезы, которые текли по его щекам, хотя он их не замечал...
Глава X
Сироты
Скрючившись на камнях перед очагом, сжав локти коленями и обхватив голову руками, Эрве рыдал. Все вокруг молчали: никто из трех мужчин не посмел вмешаться, даже Оливье, потрясенный горем того, кто был ему больше чем братом, хотя он никогда не видел, чтобы тот пролил хоть слезинку. Да и что может утешить человека, который, будучи уже бесправным изгнанником, потерявшим все, кроме чести, только что узнал, что из-за безумия племянников лишился теперь даже собственного имени? Ведь феодальный закон не ведал жалости: любой, кто оскорбит Королевское величество, должен быть предан позорной смерти, все имущество его передано в казну, равно как имущество всех его родных, замки разрушены, герб сломан рукой палача, имя проклято и навсегда вычеркнуто из рядов рыцарства, как и из списков дворянских родов.
Не в силах больше смотреть на муку и унижение того, кто всегда был безупречен, предан долгу и наделен душевным великодушием, Оливье присел рядом с ним, плечом к плечу.
— Вот уже много лет, — сказал он, — как король Филипп, уничтожив Храм, вынудил нас жить под чужими именами. Он сделал из тебя лесника, из меня — резчика, который давно бы умер с голода, если бы не милосердие мэтра Матье... Ужасная новость, которую я, к несчастью, принес тебе, не слишком многое меняет...
Эрве опустил руки и повернул к другу искаженное болью лицо:
— Ты думаешь, я плачу о себе? Ты сам только что сказал, что мы оба теперь ничего не значим! Я терзаюсь из-за них, бедных юношей, которым пришлось вынести неслыханные пытки! Нет, я не ищу оправдания для них: они должны были знать, как рискуют те, кто посмел поднять влюбленный взор на такую высоту, кто совершил такой безрассудный поступок. Но Готье был моим крестником, и я могу радоваться лишь тому, что отец умер, не дожив до крушения своего дома... У меня остался только брат...
— Который отказался помочь тебе, когда ты в этом нуждался...
— Это не имеет значения, да и тоскую я не из-за него... из-за Агнессы, жены Готье, и особенно из-за его малышей! Что с ними будет? Им всего три и четыре года, но теперь самый презренный из людей имеет право презирать их, гнать их, как дичь... Вот чего я не могу вынести!
— Твоя племянница — урожденная Монморанси, ты говорил? Это первые бароны королевства. Шпага коннетабля в их семье переходит от отца к сыну...
— Тем более ревностно будут они стремиться уничтожить даже следы скандала. В самом лучшем случае Агнессу заточат в монастырь, ее детей — в другой. Но все может быть и хуже. В этой благородной семье не страдают от излишней нежности. Для них важны только величие имени, блестящие браки, и они забудут союз с семьей, которая теперь погребена под кровью Филиппа и Готье. Клещи палача вырвали у нас даже само право на существование...
— Это отвратительно, я знаю... Но что ты можешь сделать? Что мы можем сделать? — поправился Оливье. — Мои заботы всегда были твоими, как и твои всегда будут моими!
В это мгновение раздался голос Матье, который сидел на скамье в глубине комнаты, в стороне от двух друзей, рядом с сыном: