Или же это она воображает, что он покрыл ее татуировкой с ног до головы? А поддакивает и подыгрывает — он. В этом случае безумна она.
Однако можно предложить и самое фантастическое: что они оба свято верят в то, что она вся расписана как Сикстинская капелла. И поддерживают друг друга в своей вере, создавая совместными усилиями некий особенный иллюзорный мир.
— Я спрашиваю, доктор, нам повторно приходить? — повторил Уилли свой вопрос.
— Нет, — сказал доктор. — Повторно приходить не надо.
Да, не надо. Потому что какое-то наитие свыше и природное милосердие заставили его прикусить язык, и доктор Джордж в итоге поступил как нельзя лучше. Сперва он, до конца не разобравшись, дал дельный совет, а потом вовремя промолчал. А терапевтический эффект оказался отличным. Кто из них верит в татуировку — он, она или они оба — совершенно не важно. Если стать чистым холстом, готовым принять новую живопись, важно для Эммы Флит, то доктор сделал благое дело, предложив смыть Шедевр. А если это ее супруг стал искать другую женщину, чтобы покрыть воображаемой татуировкой, то рецепт опять-таки сработал: жена вновь стала для него девственно-чистой и желанной.
— Спасибо, доктор! Спасибо! Огромнейшее спасибо!
— Не надо меня благодарить, — сказал доктор. — Я ничего особенного не совершил.
Он едва не сказал, что все это было шуткой, забавным кульбитом. И он только чудом благополучно приземлился на ноги!
— Всего доброго! Всего наилучшего! Лифт унес вниз гигантскую женщину и крошечного мужчинку.
— Всего доброго, доктор, и спасибо, спасибо! — еще какое-то время доносилось из шахты лифта.
Доктор Джордж рассеянно огляделся и на ватных ногах вернулся в свой кабинет. Закрыв за собой дверь, бессильно прислонился к стене.
— Врач, излечись сам…
Он шагнул вперед. Чувство реальности не возвращалось. Надо бы прилечь, хотя бы на минуту-другую.
Но куда?
На кушетку, разумеется. На нее, родную.
Кое-кто живет как Лазарь
Some Live Like Lazarus 1960 год
Переводчик: В. Задорожный
Вы не поверите, если я скажу, что этого убийства я ждала шестьдесят лет — надеясь на него, как только способна надеяться женщина. Я и пальцем не пошевелила, дабы предотвратить это убийство, когда его неизбежность стала очевидна. Анна Мария, сказала я себе, даже если ты будешь постоянно начеку, ты не сумеешь помешать тому, что должно свершиться. Но когда убийство наконец происходит после десяти тысяч дней напрасного ожидания, оно кажется не столько сюрпризом, сколько истинным чудом.
— Держи крепче! Ты меня уронишь!
Это голос миссис Харрисон.
Ни разу за полсотни лет мне не довелось слышать, чтобы она сказала что-нибудь шепотом или хотя бы нормально. Только крик, визг, громогласные приказы и шумные угрозы.
Да, всегда на пределе громкости.
— Успокойся, мамочка. Вот хорошо, мамочка. Ни разу за эти долгие годы мне не довелось слышать, чтобы его голос поднялся на тон выше раболепного журчания, или возвысился до громкого протеста. Ни единожды он не взорвался ругательствами, пусть бы и визгливыми!
Нет. Вечное, исполненное любви монотонное мурлыканье.
Этим утром, которое ничем не отличалось от множества утр в прежние годы, они подкатили в своем бесконечном черном роскошном лимузине, сущем катафалке, к отелю «Грин Бей», где неизменно проводили каждое лето. И вот он уже суетливо протягивает руку, чтобы помочь этому манекену, этому посыпанному пудрой и тальком ветхому мешку с костями, который только в дурном сне и в шутку можно величать «мамочкой».
— Осторожно, мамочка.
— Ты мне руку сломаешь!
— Прости, мамочка.
Из павильона возле озера я наблюдала, как он катил по дорожке инвалидное кресло, а старуха в нем размахивая тростью, словно мушкетом, из которого она собиралась убить наповал богинь Судьбы или фурий, если те вдруг заступят им путь.
— Осторожно, ты опрокинешь меня на клумбу! Слава Богу, что у меня хватило ума в конце концов отказаться от поездки в Париж. Ты бы меня угробил в этих проклятых автомобильных пробках. Ты огорчен?
— Нет, мамочка.
— Мы увидим Париж в будущем году.
В будущем году. Ха, будущий год — это выдумка, никакого будущего года в природе не существует.
Я не сразу ловлю себя на том, что произнесла это вслух, больно вцепившись в подоконник. Почти семьдесят лет я слышу эти обещания — сперва мальчику, потом юноше-мальчику, потом мужчине-мальчику, а теперь вот этому седому насупленному жуку-богомолу с душой мальчика. Вот он катит кресло с вечно мерзнущей женщиной, закутанной в меха даже сейчас, посреди лета, — катит мимо тех веранд отеля, где некогда восседали знатные дамы, и бумажные веера в их руках трепетали, как пестрые крылья восточных бабочек.